Костюм Арлекина, стр. 43

3

Обычно Пупырь промышлял неподалеку от гавани, в чьих спасительных лабиринтах всегда можно укрыться от погони. Где-то там он прятал и часть своей добычи, чтобы удобнее было сбывать ее матросам с иностранных кораблей. Глаша об этом знала и часа полтора кружила по соседним кварталам. Она прогуливалась по пустынным переулкам, бродила в подворотнях среди мусорных ларей, украдкой провожала разбредавшихся по домам посетителей питейных заведений, выбирая тех, что одеты получше: именно таких чаще всего преследовал Пупырь. Несколько раз в надежде привлечь его внимание сама начинала пьяным голосом петь господские песни. Пусть подумает, будто загуляла какая-нибудь сбежавшая от мужа лихая барынька с ридикюлем, золотыми серьгами в ушах и сотенной ассигнацией промеж грудей, которую засунул ей туда страстный кавалер. Увы, все напрасно.

За полночь утихла метель, снег растаял на прогревшейся за последнюю неделю земле. Ботинки промокли насквозь, но Глаша об этом не думала. Теперь не все ли равно?

А ведь еще и года не минуло, как она гадала на жениха: замыкала над Невой амбарный замок, ночью вместе с ключом клала его под подушку. Бабы в прачечной говорили, что тогда во сне суженый придет, попросит воды напиться. Нужно только сказать: «Мой замок, твой ключ…» И приходил под утро водовоз Семен Иванович, добрый человек и вдовец. Наяву-то поглядывал на нее, орехами угощал. Ан нет же! Угораздило с душегубом спутаться. И ведь жалкенький был, ободранный, уши в коростах. За три месяца ряху наел. По трактирам ходит, пишет в тетрадку, как пирог с головизной печь, как — с сомовьим плеском. И зачем, дура, молчала? Чего боялась? Дура, дура, какая дура, Господи! Разве есть на свете что страшнее, чем с ним жить? Сколь душ на ее совести! А если еще сегодня он кого порешит, не отмолишь греха. Впору на себя руки накладывать. Одно остается: найти этого, с бакенбардами, и в Неву… Господи!

Глаша металась по улицам, и наступил момент, когда она вдруг почувствовала, что где-то он, сатана, здесь, поблизости. Собаки по дворам его выдавали. То одна шавка, то другая начинала скулить жалобно и трусливо, а то принимались брехать все разом. Видать, почуяли идущий от Пупыря волчий запах.

Дважды Глаша подбегала к будочникам, звала их искать Пупыря, умоляла, плакала, но первый испугался, второй стал заигрывать, хватать за подол, за грудь, грозился в участок забрать как гулящую, коли не уважит его. Глаша еле отбилась. Остановила даже карету с генералом, однако и генерал про Пупыря слушать не захотел, и усатый офицер на коне, хотя она перед ним на колени встала. Сидя на мокрой мостовой, Глаша смотрела, как удаляются всадники, как весело играют конские репицы с аккуратно подрезанными хвостами, и выла, раскачиваясь из стороны в сторону. Страшная догадка леденила душу: может, и впрямь Пупырь государю нужный человек, раз никто его ловить не желает? Может, не зря болтал?

Часы на Невской башне пробили четыре. Она встала и побрела домой.

Подойдя к дому, заметила пробивающийся снизу, из подвала, слабый свет. Огонек дрожал в вентиляционном окошке, и сердце упало: значит, проворонила его. Там он, вернулся.

Тянуло дымком, кое-где печки растапливали. Глаша растерянно топталась во дворе, не зная, как быть, идти или нет, и проглядела, что свет в окошке погас. Очнулась, когда Пупырь уже стоял перед ней. Она взглянула на него, по привычке сжавшись, не сразу понимая, что впервые смотрит ему в глаза без страха.

— Где была? — спросил Пупырь.

Глаша пожала плечами, независимо качнула грязным подолом и не ответила. Принюхалась: одеколоном пахнет. И чего боялась? Что в нем волчьего? Чиновничья шинель с меховым воротником, сапоги спереди надраены, а каблуки грязные. А руки-то! Ну чисто обезьяна! Не сгибаясь, может на сапоги себе блеск наводить.

— Оглохла? Где была, спрашиваю!

Она засмеялась:

— За тобой следила!

— За мной? — Он выпучил глаза. — И что видела?

— Все! Все видела!

Глаша смеялась, но почему-то слезы бежали по щекам.

— Что ты видела? — тихо спросил Пупырь.

Она смахнула слезы и с наслаждением плюнула в мерзкую харю, одновременно вцепившись ему в волосы и крича:

— Вот он! Держите его!

Пупырь отодрал ее руку вместе с клоком своих волос, но зажать рот не сумел.

— Люди добрые! — уворачиваясь, легко и радостно кричала Глаша. — Он здесь!

Правой рукой Пупырь обхватил ее поперек живота, левой жестоко смял губы, поднял и потащил к черному ходу.

В третьем этаже скрипнула оконная рама, свесилась над карнизом чья-то лысина.

Глаша отбивалась, рвала с шинели воротник, царапала Пупырю шею, надсаживалась криком, который ей самой казался пронзительным, а на деле превратился в хриплое бессильное мычание. Пупырь сволок ее по лестнице, ведущей в подвал, и, как куль, стряхнул на каменные ступени. Она ударилась о стену, всхлипнула и затихла. Во дворе тоже пока что было тихо. Прислушавшись, Пупырь бросился вниз, к тайнику среди поленниц. Вначале достал роскошный кожаный баул, припасенный для путешествия в Ригу, затем раскидал дрова, выгреб коробку с деньгами, кольцами, сережками и нательными крестами, сунул ее в баул и туда же, подумав, запихал две собольи шапки. Сверху кинул тетрадку с кулинарными рецептами для будущего трактира. Остальное добро приходилось оставлять здесь. Глашка, если очухается, еще и спасибо скажет.

Он защелкнул замок, и даже сейчас этот бодрый, веселый щелчок, с которым заходили друг за друга стальные рожки на бауле, сладко отдался в сердце обещанием иной жизни. Захотелось щелкнуть еще разик, но не стал, конечно. Побежал обратно к лестнице и увидел, что Глаша, пошатываясь, уже стоит наверху, пытается открыть дверь.

Гирька настигла ее у порога, угодила в самый висок. Она осела на ступени и сквозь последнюю боль увидела: едет, едет к ней на своей бочке Семен Иванович, водовоз, добрый человек и вдовец.

Оторвавшись от тетради, Сафонов спросил:

— Фамилия этой прачки была, случайно, не Григорьева?

— Откуда вы знаете? — поразился Иван Дмитриевич.

— И жила она в Рузовской улице?

— Совершенно верно. Как вы узнали?

— Сами догадайтесь, — предложил Сафонов, посмеиваясь.

— Ума не приложу. Конечно, про нее писали в газетах, но неужели с тех пор у вас в памяти осталась и фамилия убитой, и улица? Вы же тогда были совсем ребенок.

— Гимназист последнего класса, — уточнил Сафонов. — Газет, впрочем, я в то время не читал, зато сегодня за обедом прочел поглавный план ваших записок с главой «Зверское убийство на Рузовской улице». Вы пояснили, что речь идет о прачке Григорьевой.

— Да-да, — вспомнил Иван Дмитриевич, — но по ходу рассказа я решил описать ее смерть не в отдельной главе, а в связи с убийством фон Аренсберга. Так будет правильнее. Сами посудите, ну кому интересна какая-то там прачка? Зато если вплести ее, бедную, в какую-нибудь политическую интригу, что я и сделал, то уж непременно прочтут. Вы, пожалуйста, вставьте ее фамилию: Григорьева. Аглая Григорьева.

— Потом вставлю.

— Нет, вставьте сейчас, чтобы я был спокоен. Я перед ней в долгу, изловил бы Пупыря пораньше, она, может, жива была до сих пор.

— Если уж разбираться, больше всех виноват Сыч, — рассудил Сафонов.

— Все мы хороши.

Иван Дмитриевич рассказал, что деньги на похороны Аглаи Григорьевой он выделил из секретных фондов сыскной полиции и сам шел за гробом вместе, разумеется, с Сычом и Константиновым. Похоронили ее на Волковом кладбище.

— На обратном пути зашли в трактир помянуть покойницу, — говорил он. — Выпили, я взял пустую рюмку, сжал ее в кулаке и раздавил, как яйцо. Потом пальцы развел, смотрю, на руке ни царапины. Ну, мне сразу как-то повеселее стало.

— Почему? — не понял Сафонов.

— Это знак, думаю.

— Знак чего?

— Экой вы непонятливый! Того, что, значит, простили меня там, — возвел Иван Дмитриевич глаза к потолку веранды, — в вечно-струящемся эфире.