Князь ветра, стр. 17

– Но как попала к нему ваша визитная карточка? Да еще с такой надписью!

– Я уже объяснял вам, что вчера увидел его впервые в жизни. И то уже мертвого.

– Позвольте усомниться в вашей искренности. Будь я прототипом его любимого героя, то не преминул бы познакомиться с автором. Надеюсь, вы не станете уверять меня, будто не знаете, кто скрывается за псевдонимом Н. Добрый?

– Вчера только узнал. Честное слово!

– Перестаньте, это уже становится смешно. При вашей-то пронырливости? Попадались вам его последние книжки о сыщике Путилове? «Секрет афинской камеи», например? Там выведена даже ваша семья, причем очень близко к реальности, я навел справки. Милая кроткая жена, сын-бесенок. Да и сам Путилов, как я теперь вижу, манерами похож на вас. Если вы не были знакомы с Каменским, откуда такое сходство?

– А подите вы к черту! – вспылил Иван Дмитриевич, усаживаясь в свой экипаж, но не приглашая с собой Зейдлица.

После недолгих размышлений он велел кучеру ехать к Обуховской больнице. Тут же вспомнился сумасшедший с шишкой на переносице, который сбежал оттуда неделю назад, и ясно стало, почему фамилия убийцы Найдан-вана все время казалась знакомой. Это был один и тот же человек.

– Вы уж меня не выдавайте, – попросил Печеницын, – я не должен вам этого говорить, но Губина к нам жандармы засадили. Якобы он убил кого-то, кого счел слугой сатаны, хотя, по-моему, в нем не больше безумия, чем в нас с вами. Видать, по каким-то причинам судить его было неудобно, вот и упекли ко мне, а не в острог.

– А что он сам говорил о своем преступлении? – спросил Иван Дмитриевич.

– Говорил, как научили, чтобы не было хуже. У нас тут все-таки не тюрьма, можно в садике погулять. Птички летают, по праздникам на кухне пироги пекут.

Поднялись на второй этаж, в номер двадцать четыре, где содержался Губин. Это была убогая конура с испятнанными стенами, полуразвалившейся печью и почернелым от многолетней копоти потолком. В углу красовалась параша без крышки, зато с ярким номером на боку, выведенным по трафарету белой масляной краской. Цифра та же, что и на двери: удвоенная дюжина, час полуночи.

Окно было разбито, решетка с одного края отогнута. Из проема торчали концы подпиленных прутьев. Спрыгнуть отсюда во двор не составляло труда, перелезть через ограду – тем более. За оградой, видимо, беглеца поджидал тот, кто сумел передать ему пилку.

– С осени, – рассказывал Печеницын, – никто его ни разу не навещал, на Фонтанке тоже про него позабыли, вдруг дня за три до побега является ротмистр Зейдлиц. Прошел к Губину, около часа беседовал с ним наедине, и в тот же вечер кто-то ему гостинцы прислал, впервые за все эти месяцы. Корзинку возле ворот поставили, написали, кому отдать, а от кого, неизвестно. Колбаска там, ситничек, пряников фунта два, фунт чаю, орешки каленые. Вероятно, пилку туда и подложили.

– Зейдлицу докладывали?

– Нет, он еще ничего не знает, а если узнает, у меня будут крупные неприятности.

Побег был совершен в ночь с 25 на 26 апреля. Иван Дмитриевич вынул сегодняшний выпуск «Голоса» и сверил эту дату с той, которую приводил Зильберфарб. Память его не подвела: кучер в маске пытался застрелить Каменского вечером 25 апреля.

13

Пока мадам Довгайло объясняла, что муж занят с пришедшими на консультацию студентами и нужно немного подождать, Иван Дмитриевич мучительно вспоминал, как ее зовут. Наконец вспомнил: Елена Карловна. Прошли в гостиную. Едва сели, он спросил:

– Кто, по-вашему, мог убить Каменского?

– Убить? – удивилась она. – Разве он не застрелился?

– Кто вам это сказал?

– Никто. По-моему, тут просто не может быть двух мнений.

– У него были причины для самоубийства?

– Сколько угодно. Не думаю, чтобы какая-то из них оказалась решающей, но все вместе они могли довести его до такого состояния, когда человеку становится не для чего жить.

– Нельзя ли подробнее?

– Ну, во-первых, одиночество, причем отнюдь не только духовное. У Николая Евгеньевича не было детей, а Зиночка вышла замуж и как-то незаметно отдалилась от него. Во-вторых, сознание собственной несостоятельности. Настоящая литературная слава к нему так и не пришла, и в глубине души он уже понимал, что никогда не придет. А нет славы, нет и денег, для заработка ему приходилось под псевдонимом сочинять бульварные книжонки для кухарок и трактирных половых. С возрастом это тяготило его все сильнее. Когда же он садился за стол, чтобы написать что-то серьезное, им овладевала болезненная, доводившая его до нервных припадков тяга к совершенству. Выпивалось море крепчайшего чая, изводились горы бумаги, каждый абзац переписывался десятки раз, и все без толку, дело не шло дальше черновиков и планов будущих произведений. Сюда же примешивались отношения с женой. В последнее время они часто ссорились.

– Из-за чего?

– Когда в семье не хватает денег, все ссоры из-за этого, хотя повод может быть любой.

– Вы давно знаете Каменского?

– Три года. С тех пор, как стала женой Петра Францевича. – А они когда познакомились?

– В незапамятные времена. Каменский-старший был тогда нашим консулом в Монголии, а Николай Евгеньевич юношей жил с отцом в Урге. Мой муж познакомился с ними обоими во время одной из своих экспедиций.

В коридоре послышались голоса. Она встала:

– Извините, я должна проводить наших студентов. Петр Францевич неважно себя чувствует.

Иван Дмитриевич отметил слово «наших». Эта стриженая эмансипе была хорошей женой и разделяла интересы мужа.

Оставшись один в комнате, он взял со стола книгу «На распутье», на которую положил глаз еще во время разговора. Открылось опять на «Театре теней», но не волей судьбы, как вчера, а потому что страница была проложена листом бумаги. Он узнал на нем почерк Каменского: буквы сильно кренились вправо и держались за руки, чтобы не упасть. Написано карандашом, в столбец, как стихи:

Когда пламя заката заливает степь,
я вспоминаю тебя.
Когда горные снега становятся пурпурными
и золотыми,
я вспоминаю тебя.
Когда первая звезда зовет пастуха домой,
когда бледная луна окрашивается кровью,
когда все вокруг покрывает тьма
и нет ничего,
что напоминало бы о тебе,
я вспоминаю тебя.

Елена Карловна застала его с этим листочком в руках.

– Нравится? – спросила она.

– Да, поэтично.

– Это монгольская песня, Николай Евгеньевич записал ее для меня. Она была символом его любви к Монголии.

– Разве это не любовная песня?

– Да, но он вкладывал в нее другой смысл. Николай Евгеньевич, не в обиду ему будь сказано, любил поговорить о том, как хорошо было бы все бросить, уехать в Баргу или в Халху, поставить юрту где-нибудь в степи, жить простой жизнью кочевника. Разумеется, никаких практических последствий эти разговоры не имели, но Монголия с юности оставалась для него чем-то вроде земли обетованной. Он всегда ее идеализировал, и слова «я вспоминаю тебя» относятся именно к ней.

– Он знал монгольский язык?

– Немного знал.

Елена Карловна вложила листок обратно в книгу и пригласила:

– Пойдемте, Петр Францевич ждет вас. У него, правда, что-то со связками, ему трудно говорить. Постарайтесь покороче.

Вошли в профессорский кабинет, полутемный, заваленный книгами, заполоненный ордами восточных безделушек. Вместо гравюр и фотографий по стенам висели распяленные между палочками полотнища азиатских картин на шелке. Материя выцвела от солнечных лучей, изредка, видимо, проникавших с улицы в этот мрачный храм науки, но сами изображения ничуть не потускнели, словно земные стихии были над ними не властны.

– Какие яркие краски! – восхитился Иван Дмитриевич.