Люди и слепки, стр. 4

3

Что-то слишком много совпадений, думал я, спускаясь по лестнице. Автомат вышел из строя примерно в то время, когда исчез Синтакис. Раз. Один из стражников отсутствовал. Два. Оставшийся стражник сам послал товарища в буфет. Три. Каждое из этих событий в отдельности вполне могло быть случайным, но все вместе…

Надо было ехать ко второму стражнику. В сущности, это и есть наша работа. «Позвольте представиться… не могли бы вы помочь нам… один два вопроса… простите»… И снова: «Позвольте представиться…» Не слишком увлекательное дело. За деньги, во всяком случае, я бы этим заниматься не стал. Но мы, помоны, пострижены, как говорили когда-то. Мы даем обет безбрачия, служим без денег. Некоторых это отпугивает. Но зато многие нам доверяют. Человек, работающий в наш меркантильное время без оплаты, человек, которому деньги просто не нужны, — это последний оплот общества, единственная плотина против моря коррупции.

Я почувствовал в груди привычную и теплую волну гордости. Налигия в отличие от христианства не осуждает гордость, а наоборот, поощряет ее. Пактор Браун учил: «Ты избранник, Дин. Твой дух промыт кармой. Ты чист, как Космос. Ты отказался от семьи, денег. И отказ твой вознес тебя ввысь. Люди смотрят на твою бритую голову, на желтую одежду и не могут оставаться равнодушными. Одни клянут тебя, потому что в глубине души завидуют тебе. Другие восхищаются тобой».

Вот из-за этих теплых волн гордости у меня когда-то возникали сомнения. Возможно ли примирить индивидуальную гордость с растворением в Церкви, то есть добровольным отказом от индивидуальности? Позже я понял, что можно, ибо ни одна церковь, ни одна религия не могут существовать, не испытывая коллективной гордости. И эта коллективная гордость может складываться лишь из маленьких, индивидуальных гордостей прихожан.

А вот и Санрайз-стрит. Какой мне нужен номер? Тридцать семь. Вот он. Захудалый отельчик, из которого, наверное, никто никуда не выезжает и в который никто никогда не въезжает.

За обшарпанной конторкой сидела прямая седая старуха в старомодных очках и с бешеной скоростью вязала. Спицы так и мелькали в ее руках. Если бы все вязали с такой быстротой, подумал я, текстильная промышленность была бы обречена. А может быть, она вообще никогда не возникла бы. И не было бы промышленной резолюции, и я не стоял бы сейчас в сумрачном пыльном вестибюле пятиразрядной гостиницы и не ждал бы, пока портье-вязальщица соизволит ответить мне. Я вытащил из кармана бумажку в пять НД и шагнул к конторке. Готов поклясться, что старуха ни на мгновение не прервала вязанья, не протянула руки, и тем не менее бумажка мгновенно исчезла, чуть хрустнув где-то в одном из ее карманов.

— Билли Иорти? — неожиданно глубоким и звучным контральто переспросила меня вязальщица. — Третий этаж, восьмая комната… — Спрашивали его уж сегодня, — неодобрительно добавила она, и я подумал, что, будь ее воля, она незамедлительно забила бы раз и навсегда все двери, чтобы никто никого не спрашивал и не отрывал ее от спиц.

Гостиница сопротивлялась старости и бедности с трогательным упрямством. На лестнице лежала ковровая дорожка, но терракотовый цвет ее угадывался лишь по краям, и при желании можно было пересчитать все нити, из которых она была соткана в доатомную эпоху. Половины медных прутьев, которые когда-то прижимали дорожку к ступеням, не было, их заменяли куски проволоки. Где-то жалобно вибрировали и пели водопроводные трубы.

Я деликатно постучал в дверь восьмого номера. Никто не отвечал. Я постучал чуть громче и тут заметил, что дверь не заперта. Я толкнул ее, и она открылась.

— Мистер Иорти, — позвал я. Никто не ответил. Я стоял в крошечной прихожей и думал, что если Билли Иорти ушел, старуха наверняка бы заметила. Я уже чувствовал, что он даже не выходил из комнаты.

Он лежал на полу, и первое, что я заметил, были подошвы его ботинок. Они были основательно стоптаны, но это уже не имело большого значения для бюджета мистера Иорти, стражника ОП—7. Он лежал лицом вниз неловко придавив правую руку, но ему-то неудобно не было. Ему было все безразлично, потому что на полу возле его лица растекалась темная лужица крови.

Я сделал два шага вперед, нагнулся над трупом и дотронулся до его руки. Тело уже было холодным, но мне почудилось, что оно еще не излучило последние остатки тепла и не сравнялось с температурой воздуха.

— Совпадение четвертое и решающее, — сказал я вслух. Искать здесь что-нибудь было бессмысленно. Этот человек в ботинках со стоптанными каблуками был виноват только в одном: он знал, кого впустил и выпустил из ОП без регистрации, сломав для этого контрольный автомат. Теперь об этом знал только тот или те, кто уговорил его сделать это. Они — да. Я — нет.

Я спустился вниз по вытертой дорожке и сказал старухе:

— Ваш постоялец Билли Иорти убит. И не очень давно.

Старуха не ответила и ни на йоту не изменила скорости вязания. За те десять или пятнадцать минут, что я провел наверху, чулок в ее руках стал изрядно длиннее. А может быть, мне это показалось.

— Вы не могли бы мне описать его сегодняшних посетителей? — спросил я. Вязальщица не отвечала. Я достал из кармана бумажку в десять НД, добавил еще пятерку и подошел к конторке. Увы, на этот раз с купюрами ничего не произошло — они остались в моей руке.

— Я ничего не видела и ничего не знаю, — твердо сказала вязальщица своим необыкновенным голосом, и я понял, что она ничего не расскажет. Или ей хорошо заплатили, или как следует припугнули. Или и то и другое одновременно. Старуха была теперь неподкупна. Как говорил пактор Браун: «Столкнувшись с выдающейся честностью, ищи такое же преступление».

— Надо сообщить в полицию, — вздохнул я. Лучше уж сделать это самому, а то старуха, пожалуй, вспомнит, что именно я вышел из камеры окровавленный и в состоянии сильного душевного волнения.

Я сообщил дежурному полицейскому офицеру свое имя, назвал адрес, и он приказал мне подождать, пока не пришлет людей на место.

Я опустился в кресло, и на мгновение мне показалось, что я проваливаюсь к центру земли. Пружины, утомленные контактами с тысячами задов, сдались. Как и весь отель, как и покойный Билли Иорти, они потеряли веру в будущее.

Может быть, сказать полицейским, что старуха видела, кто приходил к Иорти? — подумал я. — Бессмысленно. Она не признается, а они особенно настаивать не будут. Еще один труп. Трупом больше, трупом меньше — какое это имеет значение с точки зрения высшей полицейской философии.

Моя покойная мать отличалась болезненной аккуратностью и глубоко страдала, если хоть какая-нибудь вещь лежала не на месте. Неукротимая страсть к порядку заставляла ее бесконечно прибирать, расставлять и переставлять все, что она могла сдвинуть с места Она была молчаливой и, я бы даже сказал, суровой женщиной, и только когда она впадала в экстаз уборки, на ее лице появлялась блуждающая улыбка художника или человека, предающегося тайному и сладостному пороку.

Она стремилась на все надеть чехлы, все расставить в строго симметричном порядке. Мне до сих пор кажется, что мы с отцом раздражали ее, поскольку были без чехлов и не всегда занимали отведенное место в нашей маленькой квартирке.

С тех пор, как себя помню, я всегда внутренне восставал против этого царства зачехленной симметрии, но потом, уже будучи на том свете, матушка все-таки добилась своего: и я тоже замечаю в себе инстинктивное стремление к четкости и симметрии.

Вот и сейчас, утонув в бездонном кресле в маленьком темном вестибюле гостиницы и ожидая появления блюстителей закона, я мысленно раскладывал и перекладывал по полочкам те немногие факты, коими обладал. Фактов было мало, а полочек много, и среди них главная: убили они Иорти, так сказать, в порядке перестраховки или потому, что узнали о вознесенной молитве Кэрол Синтакис и моем расследовании?