Люди и слепки, стр. 21

Я подумал, что более удобного времени для погружения в гармонию у меня не будет. Теперь же я сумею погрузиться в гармонию быстро, и карма смоет всю накопившуюся во мне грязь.

Я закрыл глаза и начал расслабляться, волна мягкой теплоты поднималась от самых кончиков пальцев. Еще минута, и я отыщу свое место в гармонии, окунусь в ток кармы. О, как я буду купаться в ней, как буду подставлять ей каждую клеточку!

И вдруг я почувствовал, что не могу отрешиться. Перед глазами у меня стояло лицо Лопо. Значит, я не готов к погружению. Это очень опасное состояние. Пактор Браун говорил: «Погружение — эта та духовная пища, без которой нельзя обойтись. Но если уж ты начинаешь обходиться без нее, вряд ли ты скоро почувствуешь голод».

И все же в отличие от предыдущих дней, когда я тоже не мог погрузиться, сегодня я не испытал шока. Не было почему-то ощущения потери. К своему удивлению, я почувствовал, что не исчезло даже странное ощущение торжествующей легкости.

Когда-то я уже испытывал такое ощущение. Когда-то давно. Совсем давно. Отец уже умер.

Я остался совсем один. Мать не замечала меня. Я тосковал по отцу, а она — так мне казалось — не могла простить ему нашей жалкой квартирки, долгих месяцев болезни, молящего и жалкого взгляда.

Я жил тогда практически на улице, и асфальтовый мир был единственным миром, который я знал.

Был жаркий летний день. Воздух был густой, и смрад обладал физической плотностью. Я сидел у пожарной лестницы. Мне не хотелось жить. Я думал о том, что нужно схватиться за ржавое железо лестницы, подтянуться — нижней ступеньки не было, — залезть повыше и броситься вниз. И все. Мать, наверное, и не заплачет. А Джои пожмет плечами. «Так и не заплатил», — скажет он и подмигнет неизвестно кому своим единственным жестоким глазом. Я должен был ему семнадцать НД, и не было во всем мире человека, который мог бы дать мне эти НД или спасти меня от Джои. Я мысленно уже в двадцатый раз бросался с лестницы вниз и ощущал на лице последний, страшный удар воздуха, когда на голову мне вдруг опустилась рука.

— Ты чем-то расстроен?

Я поднял глаза и увидел маленького человека в одежде пактора. Он улыбнулся мне, и прикосновение его руки словно отняло у меня часть страха. Это был пактор Браун, и я пошел за ним, как увязавшаяся собака. Я, поняв, что он не прогонит меня и мне не нужно будет отдавать одноглазому Джои семнадцать НД, я испытал чувство торжествующей легкости.

«Нет ничего слаще, — сказал мне потом пактор Браун, — чем чувство невыполненного долга. Или неотданного».

Послышались быстрые шаги. Я открыл глаза. Генри Клевинджер в отличие от меня успел побриться и причесаться. Готов спорить, что и в день страшного суда он явится чисто выбритым, тщательно одетым и нетерпеливым. «Меня, кажется, кто-то звал. Какой-то трубой. В чем дело? Я тороплюсь. Ах, страшный суд? Нельзя ли побыстрее?»

— В чем дело, вы не знаете? — спросил он меня.

— Садитесь, мистер Клевинджер. Во время нашего свидания у вас в доме, если не ошибаюсь, — вы тоже меня приглашали сесть. — На мгновение в его глазах промелькнул испуг, но тут же исчез. — Садитесь, садитесь. Доктор Грейсон просил меня встретить вас, потому что все остальные заняты.

— В такое время… — пробормотал Клевинджер и посмотрел на часы, но я заметил, что он уже потерял долю своей самоуверенности. — Что же случилось? Что-нибудь с Оскаром?

— Да. Ночью ему стало хуже. Что-то со второй почкой. Возникла опасность, и операцию решили сделать незамедлительно. Она уже идет.

— Как? — подпрыгнул Генри Клевинджер, но подпрыгнул как-то респектабельно, элегантно. Я бы так не смог подпрыгнуть, если бы даже тренировался месяц.

— Очень просто.

— И…

— Пока я знаю столько же, сколько и вы. Генри Клевинджер откинулся в кресле и искоса посмотрел на меня. Должно быть, он решил, что обязан передо мной извиниться, потому что откашлялся и сказал:

— Мистер Дики, я, разумеется, понимаю, что наше прошлое свидание у меня в доме было… Но вы должны понять… Дело касалось не только меня, но и доктора Грейсона и всего этого места. — Он сделал широкий жест рукой.

— Я прекрасно понимаю. Все это, право, пустяки. Меня усыпили, перевезли сюда, месяц держали в камере без окна… Стоит ли говорить о таких мелочах?

— Мистер Дики, я обладаю кое-каким влиянием в Первой Всеобщей Научной Церкви и надеюсь, что смогу в будущем быть вам полезен… Было бы грустно, если бы вы не смогли подняться выше личной обиды. Поверьте, я вполне искренен с вами. Я не смог бы кривить душой в минуты, когда за стеной оперируют моего сына.

Я посмотрел на Генри Клевинджера. Священный Алгоритм, сколько в нем было уверенности в своей правоте, сколько благородства! В минуты, когда за стеной лишают жизни человеческое существо, купленное за деньги. И если на самом деле все не так, меньше всего в этом виновен сам Клевинджер.

Удивительно все-таки эластична наша Первая Всеобщая, если в ее лоне прекрасно устраиваются Клевинджеры… «Я обладаю кое-каким влиянием в Первой Всеобщей…» И ведь действительно, наверное, обладает…

И тут я сказал себе: «Хватит, Дин Дики. Ты все-таки забываешь, что человек, сидящий перед тобой, потерял сына. Он не знает об этом сейчас, но он узнает…»

Дверь в коридор распахнулась, и двое в белых халатах выкатили из операционной каталку. На ней лежало тело, прикрытое простыней.

— Это… — Клевинджер привстал в кресле, но тут же понял, что перед ним. Как завороженный, он уставился на то место, где под простыней должна была быть голова и где ничто не поднимало простыню.

Вслед за каталкой из операционной вышел Грейсон. Он стянул с себя шапочку и вытер ею лоб. Он был все-таки незаурядным актером — столько в жесте было спокойной усталости хирурга, который только что благополучно провел трудную операцию.

— Ну как, доктор?

— Отлично, мистер Клевинджер. Я бы даже сказал, что у вашего сына тело еще лучше, чем было. Недаром мы не даем нашим слепкам бездельничать и поддерживаем их в хорошей форме…

— Благодарю вас, доктор Грейсон, — с чувством сказал Клевинджер. — Вы спасли мне сына. Могу я взглянуть на него?

— Только с порога операционной и только секундочку…

— Я понимаю, я понимаю.

Мы все трое подошли к двери, и доктор Грейсон распахнул ее. На столе, укутанный простынями и повязками спал Лопо. Но если бы я не знал, что это Лопо, я бы вполне мог принять его за Оскара Клевинджера.

Генри Клевинджер прерывисто вздохнул в протянул руку Грейсону.

— Доктор, я…

— Вы можете спокойно лететь домой хоть сегодня же. Когда Оскар сможет вернуться, мы вам сообщим. Что касается денег…

— Я помню, доктор.

— Я в этом не сомневаюсь…

18

Как ты себя чувствуешь, Лопо?

Он неуверенно посмотрел на меня и хотел было тут же по привычке спрятать глаза, но вспомнил, что я ему говорил.

— Я спал. Не хотел, а спал.

Теперь, когда он не отводил взгляда, я впервые увидел, какие у него удивительные глаза — доверчивые и нетерпеливые. Как у ребенка.

— Так нужно было, Лопо. И давай договоримся, теперь я буду называть тебя не Лопо, а Оскаром.

— Оскаром?

— Да. Оскаром. Так звали твоего человека-брата. Он умер.

— Что значит «умер»? Ушел в Первый корпус? Почему я его не вижу тут? Мы ведь в Первом корпусе?

— Да, Оскар, в Первом. Представь себе, что ты видишь птицу.

— Какую птицу?

— Все равно какую. Просто птицу.

— Просто птиц не бывает. Есть урубу, колибри, марканы, байтаки…

— Ну хорошо. Ты байтака. В тебя выстрелили из ружья и попали. Что с тобой станет?

— Я упаду на землю. А может быть, застряну в сучьях и меня будет трудно найти.

— Это понятно, дорогой… Оскар. Но ты будешь живой?

— Нет, конечно. Байтака не будет живой.

— Но ведь она не попала в Первый корпус?

— Нет. Байтака не слепок и не человек. Зачем ей в Первый корпус?