Люди и слепки, стр. 13

11

Меня позвали к доктору Грейсону, но мне пришлось ждать, наверное, с полчаса.

Прошло уже недели две, как я очутился в Нове, но я все еще чувствовал себя потерянным. Я знал теперь все, что произошло со мной, знал, что мне ничего не угрожает, что доктор Грейсон благоволит мне, но никак не мог обрести гармонию. Ни в ежечасной суете, ни в минуты погружения. Я не мог понять, в чем дело. Страхи темной сурдокамеры остались позади, и услужливая память ежедневно ощипывает их. Скоро от них вообще ничего не останется.

Ко всему тому, что я узнал в Нове, я отнесся удивительно спокойно. Я пробовал мысленно разбирать моральную сторону существования лагеря, но мысли ускользали от меня. Их заслонял образ доктора Грейсона, к которому я по-прежнему испытывал необъяснимую привязанность.

Итак, моральная сторона моего пребывания в Нове меня как будто не тяготила. Личная — тоже. Я был помоном, давшим обет безбрачия, и не оставил семьи. Родители мои давно умерли. Пока, правда, я не знал, каковы будут здесь в Нове мои обязанности, но доктор Грейсон еще в первой беседе намекнул, что они будут не слишком отличаться от тех, которые я имел в качестве помона.

Нас учили когда-то, что налигия одновременно едина и дробна. Едина — как целостный организм со Священной Машиной в центре и прихожанами, связанными с ней информационными молитвами. Дробна — потому что каждый из прихожан несет в себе частицу Священного Алгоритма и, будучи оторван от Машины, может один вмещать в себя всю Церковь. Отцы-программисты назвали эту дробность эффектом святой голографии. Ведь если разбить голографическую фотопластинку на множество кусочков, каждый из них будет содержать в себе все то, что было на целой пластинке. А пактор Браун говорил еще короче: «Если хочешь сохранить цельность, попробуй вначале разбить».

И вот теперь я никак не могу воплотить в жизнь эффект святой голографии. Я не могу вознести ежедневную инлитву, и я чувствую, как Первая Всеобщая ускользает от меня все дальше и дальше. Я даже не могу заставить себя больше сомневаться в канонах Алгоритма, а без сомнения нет веры. Обо всем этом я думал в ожидании доктора Грейсона.

Придя, он, как обычно, вежливо поздоровался со мной:

— Как идет акклиматизация, мистер Дики? Я вижу, выглядите вы недурственно, поправились, загорели.

— Спасибо, доктор!

— У меня к вам просьба, мистер Дики, — сказал доктор.

— Слушаю вас.

— Я вам объяснял смысл существования Новы и правила поведения сотрудников. Мы настолько удалены от цивилизации в прямом и переносном смысле, что эти правила называем Законом, и всякое серьезное нарушение Закона ведет к встрече с муравьями. Вы уже знаете, что это такое. Меня не интересует вопрос, гуманно ли это, справедливо ли и так далее. Нова — замкнутый мир, а всякий замкнутый мир может функционировать успешно лишь при условии соблюдения определенной дисциплины. Держится дисциплина на страхе, будь то страх перед вечным духом, костром инквизиции или уголовным кодексом. В Нове строжайшее соблюдение Закона особенно важно, потому что мир не должен знать о ее существовании. Мир не готов, не созрел для моих идей, и я должен ждать здесь, пока он возмужает, чтобы смотреть в глаза истине. А истина заключается в том, что идеи прогресса и гуманизма завели цивилизацию в тупик. Идея прогресса, дорогой мистер Дики, одна из самых абсурдных в истории человечества. Пока человек не алкал перемен и не надеялся на улучшения, он был спокоен. Идея прогресса принесла с собой надежды, которые постоянно разбиваются и наполняют мир беспокойными неудачниками, готовыми на все.

Наиболее умные люди начинают понимать эту простую истину. В частности, ваши отцы-программисты, как вы их называете. Они поняли, что наука, отобрав у людей бога, совершила одну из самых подлых краж. И они пытаются вернуть краденое, создав вашу Первую Всеобщую Научную Церковь. Вы согласны со мной, мистер Дики?

— Да, конечно, — сказал я. Я все еще не мог спорить с ним, да и не хотел. Может быть, его слова о гуманности, справедливости и встрече с муравьями не следует понимать так уж буквально…

— Скажите, мистер Дики, налигия не мешала вам выполнять обязанности помона? Как смотрит религия на вторжение в чужую жизнь?

— Как помон, я был орудием Церкви, глазами и руками Машины, выполнял ее приказы. Что же касается философско-этической стороны, то мы придерживаемся так называемого закона сохранения социальных категорий. Если чья-то личная жизнь из-за вмешательства помона становится менее личной, то жизнь другого человека будет более спокойной. Теряется доля свободы — возрастает доля организованности. Утрачивается доля счастья — увеличивается доля знаний. Уменьшается доля материальных благ — возрастает доля духовных.

— Благодарю вас за объяснения. Они меня вполне устраивают. Я хочу поручить вам довольно деликатное дело. Одно из основных положений нашего Закона категорически запрещает покровительницам учить разговаривать своих подопечных. Так вот, у меня возникли подозрения, что старшая покровительница Изабелла Джервоне нарушила в какой-то степени это правило. Лопоухий Первый, восемнадцати лет, как мне доносят, активнее, живее и разговорчивее большинства других слепков. Вам предстоит проверить, так ли это и какова вина Изабеллы Джервоне. Времени я вам даю всего два-три дня, потому что слепок намечен для использования. Дело поэтому не в том, чтобы обезопасить себя от него. Важно, чтобы ни одно нарушение Закона не осталось безнаказанным. Поторопитесь. Как вы все это проверите, дело ваше. — Голос доктора Грейсона на мгновение стал угрожающим. — Но я надеюсь, вы постараетесь. Жду вашего доклада через два, самое позднее через три дня.

Я понял, что беседа закончена.

Странный он все-таки человек, — думал я. — Странный и сильный. Я всегда считал себя человеком легким и доброжелательным и, казалось, должен был возмутиться некоторыми идеями доктора Грейсона. Может быть, и мои мучения в темной сурдокамере нужны были, чтобы я лучше понял его? Что ж, в этом есть какая-то логика. Он пытался очистить мой мозг от предыдущих впечатлений, сделать его восприимчивее, чтобы легче врезать в него свою систему ценностей…

Я нашел группу слепков, в которой был и Лопоухий Первый, на теннисных портах, где они разравнивали трамбовкой только что насыпанный песок. Я учтиво поздоровался с ними, и вся группа замерла, испуганно глядя на меня. Их было человек пятнадцать в возрасте от пятнадцати до тридцати лет. И мужчины и женщины были одеты в одинаковую одежду — шорты цвета хаки и такие же рубашки. Все без исключения буквально сочились здоровьем. Видно было, что работа, которую они выполняли, поддерживала их в хорошей физической форме.

И все же слепки производили тягостное впечатление. Я даже не мог сразу определить, чем именно: тупыми лицами или пустыми глазами домашних животных, а может быть, оцепенением, в которое их повергло мое приветствие.

— Кто из вас Лопоухий Первый? — спросил я. Из группы тотчас же вышел красивый юноша лет семнадцати-восемнадцати с длинными светло-каштановыми волосами.

— Как тебя зовут? — спросил я, как спрашивают обычно совсем маленьких детей, чтобы завязать с ними разговор. Слепок вздрогнул, словно его ударили, и быстро взглянул на меня.

— Как тебя зовут? — повторил я.

— Лопо Первый, — пробормотал он.

— Ты меня знаешь?

Лопо Первый снова поднял глаза. Видно было, что он старается понять, о чем я его спрашиваю.

— Что вы делаете?

Этот вопрос он, наверное, понял и довольно улыбнулся. Он как-то забавно вытянул губы трубочкой и довольно похоже изобразил поскрипывание тяжелого катка.

— Катать, — показал он мне рукой на каток.

— Работайте, ладно, — кивнул я, и они дружно, как автоматы, повернулись к катку.

Мне было, разумеется, жаль их, но к жалости примешивалась брезгливость. Действительно, при всем желании назвать их людьми было трудно.

Судить о Лопоухом на основании нескольких минут наблюдений было, конечно, трудно, но пока что не похоже было, что он большой говорун.