Прибой и берега, стр. 101

— Мой супруг, мой покойный супруг, любил изъясняться таким слогом. Он выражался иногда так забавно, так находчиво, так иронически, так преувеличенно смиренно, и притом так сочно и метко.

Эвриклея — в эту минуту более чем когда-либо нянька и кормилица героя — наклонилась, попробовала указательным пальцем воду, подняла медный таз и перенесла его на несколько шагов глубже в потемки. Он встал, взял скамеечку для ног и пошел следом за старухой.

Пенелопа закрыла глаза, прислушиваясь к плеску воды. И вдруг воцарилась мертвая тишина. Я не хочу смотреть, думала она, не хочу видеть. Но открыла глаза. И увидела в полумраке за колонной его спину и внутреннюю сторону левой ноги от голени вверх почти до паха. Рука кормилицы со вздутыми венами лежала на его колене. Торопливым движением он прикрылся полой плаща. Лицо кормилицы было поднято к его медной бороде. Пенелопа увидела его подбородок, увидела, как заходил ходуном его кадык. Рука его протянулась вперед, зажала рот старухи.

Она снова закрыла глаза. Кто-то что-то прошептал, она не хотела вслушиваться. В тазу плескалась вода. Она слышала, как старуха прошла через мегарон в кладовую, вернулась и стала обсушивать полотенцем и натирать маслом его ноги, ласково, бережно, как мать натирает ноги любимого дитяти. По комнате распространился аромат благовоний. А все-таки свиной запах остался, подумала она и открыла глаза. Он сидел подавшись вперед и разглядывал ступни своих ног, она посмотрела на его профиль, на волосы, лоб, нос, бороду, шею. Эвриклея нагнулась, подняла с пола таз.

Пенелопа встала.

— Меня немного клонит в сон, — сказала она. — Пойду, пожалуй, лягу. Мы еще с вами поговорим. Время у нас будет. Ведь я полагаю, вы останетесь здесь надолго, любезнейший, — холодно сказала она.

— Спасибо, госпожа, — ответил он.

Сделав несколько шагов по направлению к двери во внутренние покои, она остановилась и обернулась. Теперь на него падало больше света. Эвриклея шла к наружной двери с тазом, в котором плескалась и взбулькивала вода.

— А вообще-то мысль насчет состязания недурна, — сказала Пенелопа. — Это я славно придумала, хорошо, что эта мысль пришла мне в голову.

— Да, госпожа, вам пришла в голову замечательная мысль, — подтвердил он.

Эвриклея остановилась так внезапно, что расплескала воду. Она переводила с одного на другую свой мутный, подслеповатый, прищуренный взгляд.

— Доброй ночи, — сказала Пенелопа.

— Желаю вам самой доброй ночи, госпожа, — тихо ответил он.

Глава тридцатая. ПРИГОВОРЕННЫЕ

А какую же роль играл во всей этой истории сорокалетний Дакриостакт, громадный, широкоплечий, волосатый, немой полураб, отпущенный на волю современным рассказчиком?

Задолго до того, как его купил Лаэрт, ему отрезали язык в краю Людей с опаленным лицом. В нем жила ненависть, искавшая выхода в действии. Он был тайным орудием Эвриклеи, и в конце концов его помощь в исполнении замысла оказалась решающей.

Он умел слушать. Во время многочисленных поездок по делам коммерции и (скажем прямо) политики, в которых он сопровождал Судьбоносную старуху, он не разговаривал, но слушал и мотал на ус; или объяснялся способом, который понимала одна только Эвриклея.

В это утро она стояла перед ним под капелью, стекавшей с крыши на заднем дворе, и давала ему инструкции. Она привстала на цыпочки, он слегка согнул колени, чтобы ей было легче дотянуться до его уха. Отвечал он ей причмокиванием, мычанием и выразительными взглядами.

Глаза его слезились, а руки дрожали от ярости.

В помещении, отведенном для рабынь, громко стонала женщина.

* * *

Пенелопа долго не вставала с постели, но никто не знает, хорошо ли она спала и такой ли уж доброй была для нее эта ночь. Когда старуха, войдя к ней в комнату, раздвинула тяжелые, не пропускающие света занавески, а потом открыла ставни, Все Еще, быть может, Ожидающая открыла глаза и явила дневному свету совершенно перевернутое лицо. Над городом висели низкие облака, и она знала, что нынешний день ближе к зиме, чем день минувший.

— Идет дождь, Ваша милость.

Она слышала, как льет во дворе, слышала шаги, поспешные или спросонья ленивые, собачий лай и глухое позвякиванье бубенцов: это вели на бойню коз.

— Погода переменилась, Ваша милость, — сказала старуха. — Пришла пора снимать урожай.

Пенелопа помедлила, собираясь с мыслями для ответа.

— Что ты хочешь сказать, Эвриклея?

Старуха отошла от окна и засеменила к кровати. Она хотела уже сложить ладони вместе, но вспомнила, что Хозяйка с недавних пор невзлюбила этот жест, поэтому старуха только приподняла руки, потом уронила их, и они повисли вдоль бедер.

— Долгий год сватовства созрел для жатвы, Ваша милость, — дерзко сказала она. — Совершенно созрел. Ну а я, глупая старуха, в своем бесстыдстве дошла до того, что меня так и тянет оскорбить слух Вашей милости упоминанием гнусного имени одной рабыни.

Пенелопа опять помедлила, прежде чем задать вопрос. Она потянулась всем телом, пытаясь найти в постели положение поудобней, но такого не нашлось.

— Что же это за имя, Эвриклея? Уж не той ли твари, что кричит и стонет там внизу?

— Ваша милость развязала мне язык и выпустила на волю мою старческую болтливость и дурость, — сказала Эвриклея. — Так и есть, начались схватки. Но, как видно, младенец не отваживается явиться на свет, в прекрасный божий мир отца нашего Зевса. Девчонка все утро напролет кричала и выла.

— Я не желаю больше слушать об этом, — заявила Еще Не вполне Проснувшаяся. — Слушать об этом ниже моего достоинства. — Она внимательно поглядела на старуху. — Очень уж красные у тебя нынче глаза, Эвриклея. Ты что, не спала всю ночь?

Старуха не удержалась-таки от своего мерзкого жеста — сложив вместе ладони, она ответила:

— Не сказать, чтобы не спала. Но я стала бродить во сне, Ваша милость. Скоро мне крышка. Я засыпаю, сплю непробудным, каменным, мертвым сном, да еще, наверняка, храплю на весь дом, просто мычу во сне или уж по крайности блею, — и при всем том поднимаюсь, иду и шагаю по дому ну что твой часовой.

— Ты что, охраняла нынче ночью дом? — спросила Пенелопа ледяным тоном.

— Ну, не то чтобы охраняла, — сказала старуха. — Но поскольку я все равно брожу во сне, отчего мне было не выйти из моей каморки и не пройтись по мегарону да по обоим дворам.

— И все запоры ты тоже проверила во сне, — сказала Теперь Уже Совершенно Проснувшаяся. — Одни засовы открывала, другие закрывала, одни узлы завязывала, другие развязывала. Я-то спала хорошо. Я вообще сплю спокойно, мой сон ничто не нарушает. Но когда я случайно просыпалась (меня будил какой-то неуместный шум, может, это гром гремел, а может, меня просто хозяйственные заботы одолели), я не могла не слышать, как кто-то… ходит во сне.

— Чудеса, да и только, — на диво бодрым голосом отвечала старуха. — Другие лунатики бродят вслепую, прут себе напролом, а я все время сознавала, что делаю, ни столов, ни скамеек не опрокидывала. По-моему, я даже могла рассуждать. Вообще-то я, конечно, рассуждать не умею, это не пристало моей жалкой участи. Рассуждать я не выучена, я умею только приглядывать за кормилицами, чтобы не переводили зря молоко, и еще моя обязанность — на мой неуклюжий и назойливый лад прислуживать Госпоже. Но когда я бродила во сне, я туго соображала, что к чему, потому мне мнилось, будто я способна рассуждать. Чудное дело лунатики.

— Стало быть, ты рыскала по дому и… рассуждала! — злобно сказала Хозяйка. — Смотрела небось, спит ли он? Беспокоилась, не озяб ли?

— Признаюсь, я и вправду забеспокоилась, не озяб ли он, — ответила Эвриклея. — Он ведь не захотел ложиться в постель, лег на пол в прихожей и укрылся старой, плохонькой, вытертой козьей шкурой, ну, может, по крайности тремя шкурами. Ну а раз уж я проходила мимо, я накинула на него еще одну шкуру. Ну, по крайности три. Мне мнилось, будто я рассудила: еще простудится, схватит лихорадку, а уж как начнет чихать, того и гляди других разбудит.