Я жгу Париж, стр. 27

Я посмотрел в эти глаза, расширенные смертным ужасом, и понял тогда, что это он является мотором и рычагом всей вашей сложной культуры. Этот страх, этот инстинкт утвердиться во что бы то ни стало, наперекор логической неизбежности смерти, побуждал вас делать нечеловеческие усилия, высекать свое лицо на таких высотах, где не смогла бы его смыть всепоглощающая река времени. Я думал еще, что вырвать трудовую нашу Азию из ее тысячелетней оцепенелой спячки под фиговым деревом буддизма можно, только привив ей эту сыворотку европейской культуры. До сих пор буржуазная Европа посылала нам своих торгашей и своих миссионеров. Христианство, колыбелью которого была Азия, стало ядом, который убил богатую римскую культуру и погрузил народные массы Европы на долгие века во мрак варварства. Но буржуазная Европа даже этот яд косности сумела переварить, извлечь из него силу действенности, обезвредить для себя, использовать его как орудие эксплуатации других. Сегодня запоздалым реваншем она вывозит его к нам. Не будучи в состоянии сделать из нас собственную концессию, она хочет сделать из нас концессию Ватикана. Христос – это коммивояжер, агент на жаловании у эксплуататоров.

Все ваши замысловатые строения казались мне всегда особняками без фундаментов, воздвигнутыми какими-то безумными архитекторами на не остывающей ни на миг, беспрерывно бурлящей лаве. Эта лава – ваш собственный пролетариат, наш лучший и самый верный союзник. Через несколько лет на безыменной и молчаливой могиле вашей Европы-хищницы вырастет новая Европа – трудящихся и угнетенных, с которой Азия договорится легко на интернациональном языке труда.

Старая ростовщица не успела даже составить своего завещания. Но завещание это, хоть и ненаписанное, существует. Ее наследниками, наряду с вашим пролетариатом, должны стать мы.

П'ан Тцян-куэй умолк. Минуту слышен был только плеск воды, разбивающейся внизу о быки моста.

– Вы ошибаетесь, – сказал наконец профессор. – Вы слишком слабы, чтобы унести на своих плечах тяжесть ее наследства. Если умрет Европа, если погибнет ее интеллигенция, с ней вместе погибнут все плоды ее культуры и промышленности. И тогда вы неизбежно погрузитесь вновь в свою вековую спячку, так как не станет этого последнего возбудителя. Неужели вы действительно думаете, что эту роль может выполнить наш пролетариат, что, объединившись с ним, вы овладеете сокровищами нашей культуры? Но на что, кроме бессмысленного разрушения, способна грубая, неотесанная чернь? Лишившись своих хозяев, наши «трудящиеся» очутятся в положении стада, потерявшего своего пастуха. Жалкие в своей беспомощности, они впадут во мрак варварства. Неспособные ни на какое действенное усилие, они не смогут унаследовать даже один Париж и предохранить его от разрухи своими собственными силами.

– Однако так будет, и в самое ближайшее время. Вы сможете вскоре убедиться в этом собственными глазами.

– Вздор. Бьюсь об заклад, что нет.

– Принимаю.

– Пари слишком отвлеченно, чтобы кто-либо из нас имел шансы его выиграть.

– Можно сделать его более конкретным: если после прекращения эпидемии весь Париж через неделю не будет опять в руках рабочих, признаю, что я проиграл.

– Согласен. Единственное условие: в момент проигрыша вы обязываетесь пустить себе собственноручно пулю в лоб.

– Идет.

– Может случиться, что я умру, не дождавшись решения нашего пари. Это не меняет сути дела. Пари остается в силе.

– Остается в силе.

– Если выиграете вы, обязуюсь пустить себе пулю в лоб я сам.

– Это совершенно лишнее, – возразил П'ан Тцян-куэй. – Если выиграю я, вы обязуетесь снова взяться за свою научную работу и стать лояльным профессором бактериологии в нашем, рабочем Парижском университете. Вы обязаны также способствовать всеми вашими силами и знаниями ликвидации эпидемии, так как только при условии ее прекращения наше пари становится обоюдно обязующим. Вам будет предоставлена для этого полная возможность и необходимые средства. Вы один из крупнейших бактериологов, и вы должны найти необходимую прививку.

– Согласен. На всякий случай, во избежание затруднений при выполнении условия пари, разрешите поднести вам уже сегодня этот револьвер. Быть может, он послужит вам талисманом.

П'ан Тцян-куэй с улыбкой сунул револьвер в карман.

– С настоящего момента вы обязаны смотреть за собой и принимать все предохранительные меры, чтобы не заразиться и не умереть, если, как честный должник, вы не хотите стать неплатежеспособным. Прошу вас, во всяком случае, дать мне вашу визитную карточку с адресом, чтобы я знал, где получить у вас то, что мне причитается.

Профессор на вырванном из записной книжки листке записал карандашом адрес.

* * *

Ночью Латинский квартал стал ареной новых боев, исключительных по своей жестокости. Отряды китайских студентов заняли Сорбонну и арестовали фашистское студенческое правительство территории. Арестованные были расстреляны здесь же, во дворе Сорбонны. Численно преобладающие фашистские когорты французских студентов были вырезаны до утра с поразительной систематичностью.

Наутро на стенах опустевшего Латинского квартала появилось лаконическое воззвание к населению. Воззвание извещало, что Латинский квартал временно объявляется китайским сеттльментом. Французское население может оставаться на территории квартала при условии беспрекословного подчинения распоряжениям комиссара сеттльмента. Малейшее сопротивление установленной власти будет караться высшей мерой наказания.

Воззвание подписал комиссар сеттльмента П'ан Тцян-куэй.

VI

На Сакре-Кер гудели колокола.

С костелов Сен-Пьер, Сен-Клотильд, Сен-Луи, с маленьких разбросанных костелов квартала Сен-Жермен отвечали им плачевным перезвоном колокола католического Парижа.

Глухие слезливые колокола били над городом свинцовыми кулаками в свою вогнутую медную грудь, и из глубины костелов отвечал им грохот судорожно сжатых рук и горький набожный гул. Служба с выносом дароносицы непрерывно справлялась бледными, падающими от усталости аббатами.

В православной церкви квартала Пасси митрополит в золотом облачении густым голосом читал евангелие, и сладко, по-пасхальному перезванивались колокола.

Париж лопнул вновь по широкому шву Сены, когда-то наспех сшитому белыми нитками мостов.

На двух концах моста Иены, на фонарях трепещут два флага: трехцветный флаг Российской империи и белый с золотыми лилиями флаг Бурбонов – временная граница двух монархий.

По пустой перекладине моста к центральным быкам взад и вперед звонким размеренным шагом, с ружьями на плечах, прохаживаются четыре мальчика: два по одну сторону моста, два по другую.

На солдатских фуражках мальчиков в защитных рубашках блестят вытащенные откуда-то из нафталина начищенные мелом до лоска двуглавые царские орлы, поглядывая свысока на скромные, почерневшие бурбонские лилии молодых королевских камло.

Вася Крестовников нетерпеливо передвигает на плечо ружье. Ружье тяжелое, невыносимо давит плечо. Может быть, снять? Нет, неловко. И Вася пружинным, звонким шагом измеряет мост с выражением непоколебимой серьезности на румяном, пухлом лице.

Несмотря на все, он решается наконец снять ружье. Вот только дойти до центральных быков, а там можно будет, без ущерба для престижа, поставить приклад на землю и опереться на дуло. Вид при этом получается серьезный и даже какой-то монументальный. Ему приходилось не раз видеть на картинках солдат на посту в этой позе.

И Вася, с выражением невозмутимого равнодушия, живописно опирается на штык, небрежно выдвигая правую ногу в блестящем лакированном сапоге.

Сколько раз, однако, глаза его нечаянно встречаются с глазами синего часового, стоящего по ту сторону моста. Вася не выдерживает, и из-под маски несомненной важности проскальзывает шаловливая улыбка. Как смешно: вчера еще – товарищи, играли под партой в железку, а после уроков – в теннис, теперь же – гвардейцы, стоящие на страже двух различных государств, развертывающихся по обе стороны моста, правда не враждебных и в некоторой степени даже союзных, но все же различных.