Каменное поле, стр. 12

17

Третьего августа к полудню казалось, вот-вот разразится гроза, но тучи ушли дальше, к Ловисе. Было страшно жарко. Юнас спустился к берегу, закатал штаны и погрузил ноги в воду.

Надеюсь, будет гроза, мне необходима гроза, чтобы разделаться с Игреком. Финал, Страшный суд, железная колесница господа. Я заставлю его испугаться, хоть раз в жизни он испытает смертельный страх. Это будет здорово. Мне нужно понаблюдать грозу, но из закрытого помещения, то есть как бы изнутри его тайного ужаса. Гроза заставит его понять, что он наделал, что-нибудь в таком духе.

К вечеру грозовая туча зарядилась, обошла побережье, побывала в открытом море и теперь надвигалась с юга, имея, очевидно, самые серьезные намерения. Юнас отправился к домику, где жили дочери, — оттуда хорошо было видно море. Когда он вошел, Мария сидела и читала.

— Ты не обедал.

— Мне не хотелось есть. Где Карин?

— У нее болит зуб, она утром уехала в город и останется там ночевать.

— Разве у Карин когда-нибудь болели зубы?

— Да. С детства.

Юнас сел в качалку. Послышались слабые протяжные раскаты грома, Мария вздрогнула, и он спросил:

— Ты боишься грозы?

— Да. С детства.

— Повтор, — отметил он машинально.

Мария встала и начала задергивать шторы, переходя от одного окна к другому, потом закрыла вьюшку и надела резиновые сапоги.

Юнас сказал:

— Вьюшку-то закрывать совсем ни к чему.

— Шаровая молния, — коротко ответила Мария и опять принялась читать, не переворачивая страниц.

— Мария! Это ребячество — бояться грозы. И я ведь здесь, я с тобой.

Мария засмеялась, и смех ее звучал недобро.

— Ну конечно. Ты здесь. Ты со мной.

— Ты, похоже, иронизируешь. Тебе это не идет, не твой стиль. Если хочешь, я уйду. Твоя мама тоже впадала в истерику при перемене погоды.

— Папа, пожалуйста, помолчи.

Гроза приближалась, подошла совсем близко, разразилась величественно-равнодушным гневом прямо над ними. Юнас раздвинул шторы на окне, выходившем на южную сторону, и Мария закричала:

— Не смей!

— Я только хотел взглянуть на молнии, они мне могут понадобиться.

— Понадобиться?

— Для работы.

— Вот именно! Для работы. Я смертельно устала от этой твоей работы — не мешать твоей работе, бояться твоей работы… всю жизнь! То тебе одно надо, то другое, а теперь тебе понадобились молнии. Только ты, ты и ты — все время! — Она резко задернула шторы и с пылающим лицом повернулась к нему. — Я не должна бояться, конечно, нет, ты же со мной. Замечательно. Где ты находился все остальное время, пока я жила на свете, я не знаю, но уж точно не со мной!

— Моя дорогая девочка, — начал Юнас, и тут его прервал удар грома, а Мария продолжала говорить, слов не было слышно, руки судорожно вцепились в край стола, но в перерывах между вспышками молний и раскатами грома Юнасу удалось составить более или менее связное представление о том, что пыталась сказать его дочь.

— …Молчи! У тебя вечно не было времени. Чтобы отделаться от нас, ты давал нам деньги! Тебя интересовали только другие, тысячи чужих людей: они были такие необыкновенные или их было так жалко, и вечно появлялись новые, я читала, я вырезала все, что ты писал, и надень по крайней мере резиновые сапоги, ведь гроза прямо над нами!

Она швырнула ему сапоги — это были, наверное, сапоги Карин, у Карин необычайно маленькие ноги — и бросилась на кровать, зажав руками уши. Юнас стоял у двери, пока гроза не ушла на север, наступила тишина, нарушаемая только шумом проливного дождя.

Когда Мария встала, он сказал:

— Вообще-то жалко, что ты не рассердилась немного раньше. Прими мои поздравления: наконец-то тебе хоть раз удалось четко сформулировать свои мысли.

Юнас вышел в августовскую тьму, и ему стало не по себе — такая вокруг была бездонная чернота. Он постоял под дождем, ожидая, пока успокоится сердце, и двинулся к бане; теперь молнии были видны далеко на севере, бесшумные вспышки время от времени освещали небо, с каждым разом все слабее и слабее. Юнас сел за стол, чтобы написать письмо дочери. Он написал: «Дорогая Мария».

Разумеется, все можно объяснить и упростить, но он не находил нужных слов. А то, что требовалось объяснить, становилось все более неясным, пока не ускользнуло от него совсем.

18

Карин вернулась утренним автобусом, ей вырвали зуб мудрости, это было ужасно, и сейчас болела вся челюсть.

— Разве врач не дал тебе таблеток? — спросила Мария.

— Дал, но они не помогают. У меня от них только голова кружится.

— Тебе бы сейчас немножко коньяка, его надо подержать во рту.

— Да-да, но у нас нет коньяка. Помолчав, Мария сказала:

— Может быть, у папы? Ты бы спросила.

— А ты не можешь спросить?

— Не сегодня, — ответила Мария. — Пожалуйста, Карин, пойди сама.

— Хорошо, я пойду сама, если для тебя это так мучительно. Ты ведь знаешь, что он прекрасно знает, что мы знаем, но не дай бог показать это.

Челюсть ныла невыносимо, Карин вошла в каморку, не постучавшись, и сказала:

Привет! У меня болят зубы. У тебя есть что-нибудь покрепче? — Юнас не ответил, и она нетерпеливо продолжала: — Какое-нибудь спиртное, не знаю, что ты там обычно пьешь. — Отчаянная боль придавала ей смелости.

Он вытащил из-под кровати чемодан, отпер его, плеснул в стакан виски и с восхищением смотрел, как дочь, отхлебнув напиток, держала его во рту, пока лицо ее не побагровело, после чего кинулась к двери и выплюнула. Она проделала эту операцию еще раз, набрав полный рот, и потом сказала:

— Никогда не любила виски, оно горькое. Как дым. Но вроде бы помогает. Как ты думаешь, попробовать еще раз?

— Конечно. Только не выплевывай. Видишь ли, виски действует по-разному. Оно еще и успокаивает, если его выпьешь. Я разбавлю его водой.

Карин сидела на кровати со стаканом в руке, взгляд ее скользил по комнате в поисках темы для разговора. Боль утихла. Наконец она произнесла:

— Ну ладно, за твое здоровье. Юнас стоял у окна, спиной к дочери.

— Карин, — сказал он. — Я хотел тебя спросить об одной вещи. Мы играли, когда ты была маленькой? Я имею в виду — вместе?

— Нет, — ответила Карин. — Ты хочешь сказать — с тобой? А что?

— А я давал вам с Марией деньги, когда вам хотелось играть?

— Конечно. Ты был очень щедр. — И добавила: — Тебя, наверное, совесть мучила.

Юнас повернулся и сказал:

— А твоя мама? Я ссорился с ней? Обижал ее?

— Папа, милый, да что это с тобой? Это что, своего рода интервью?

— Для меня это очень важно.

Карин допила то, что было в стакане, поставила его на столик и, пожав плечами, сказала:

— Нет, вы никогда не ссорились. Ты слишком ее презирал, чтобы ссориться.

— Я ее презирал?

— Да, но она об этом не догадывалась. Зачем нам сейчас говорить об этом? Ты ведь сам знаешь, как было дело.

— Нет, пока не знаю, не знаю наверняка. Еще только один вопрос: что случилось с покрывалом?

— Покрывалом?

— Ну да, с тем, кружевным, которое лежало в спальне.

— Подумать только, помнишь, — засмеялась Карин. — Это был настоящий спектакль. Не слишком веселый.

— А что я говорил? Что я ей сказал?

— Маме? Ты сказал, что она выставляет себя на посмешище, что никому нет дела до того, кем была ее бабушка, и так далее и тому подобное. Ну ладно, я, пожалуй, пойду прилягу. Виски-то, оказывается, не так уж и плохо, боль почти прошла. — В дверях она остановилась и сказала: — Завтра мы уезжаем в город, это на тот случай, если ты забыл.

После ухода Карин Юнас не колебался ни минуты: он уничтожит все, написанное им про Игрека, — и правду, и ложь. С охапкой бумаг он прошел в баню, сунул их в печку и поджег кусочком коры. Бумага тлела, не желая загораться, баня наполнилась едким дымом. Отчаявшись, он плеснул в печку воды и выгреб свои бумаги. Вернее всего их закопать. И надо срочно, немедленно поговорить с Марией. В ее отношении к жизни, во всем ее существе есть все-таки нечто родственное ему самому — возможно, своего рода нерешительность.