Поход Ермака, стр. 7

— Лихо! Ой лихо! — блеснув глазами, крикнул Ермак и, махнув оставшимся станичникам следовать за ним, быстрыми шагами направился к реке догонять свою дружину.

За ним поспешили и остальные.

В ту же минуту открылась самодельная дверь шалаша, и на ее пороге появился Матвей Мещеряк с тяжелой ношей в руках, бережно завернутой полами кафтана.

5. НЕДУЖНЫЙ

Ночь… Тьма кромешная заволокла густые заросли Поволжских лесов. Мрак спустился по берегу. Но на реке светло. Серебряный месяц сияет во всю… Плавленым серебром в этом сиянии кажется Волга. Где-то далеко плачет в тростниках какая-то ночная птица. Глухо шуршит осока. В высоких камышах чувствуется жизнь. Они то низко склоняются к серебряной воде, то гордо выпрямляются, точно тянутся навстречу лунному сиянию. От месяца по реке идет дорожка. Она как будто манит, зовет к себе…

Низко еще раз наклонились камыши, и из чащи их выплывает струг. За ним второй, третий, четвертый… Целая флотилия стругов, целая вереница их. Вот миновали тенью покрытые места и въехали в серебряную дорожку. На носу передовой лодки, весь облитый прихотливым сиянием месяца, точно статуя, вылитая из серебра, стоит Ермак. Как зачарованный смотрит атаман на месяц, а мысли докучным роем носятся в его голове. Которые сутки почти вровень с ними, берегом только, идут царские дружины. Будь он со своими молодцами на берегу, то давно бы нагнали и похватали их государевы ратники. Да только ошиблись. Не так-то глупы они, чтоб попасться впросак. И невдомек воеводам царя Ивана, что скользят его, Ермака, ребята почти рядом с ними, скрытые только камышами да ночною тьмою.

«Эх, до Камы бы добраться, — спасены тогда! На Каму не пойдут царские дружины… Знают, што с Волги-матушки не уйдет он, Ермак. Эх, кабы Кама поскорее!» — взволнованно роется в мозгу атамана горячая мысль.

Тихо на лодках. Не слышно песен. Словно не живые люди гребут в ладьях. Все знают серьезность минуты. Знают заветную мысль атамана проскользнуть невидимо на Каму, избегнуть неравного боя, обмануть намерение царской погони.

Только в одном из стругов слышится тихий разговор. Черноглазый юноша Мещеряк и седой Волк, Яков Михайлов, шепчутся, склонясь над кормой лодки, где на разостланном войлоке, покрытом пушистым ковром, — добычей последнего набега на алтайский караван, — лежит Алеша.

Уже около недели прошло с той роковой ночи, когда он был свидетелем гибели любимого дядьки, а мальчик все еще не приходит в себя. Жестокий недуг приковал его к месту. Память и сознание, казалось, навсегда отлетели от этой юной красивой головы. Он то мечется, горячий как огонь, на своем ложе, с лихорадочно-горящими глазами и пылающим лицом, то, с неестественной для больного силой, приподнимается на руках и полным ужаса и смертельного испуга взором уставится в одну точку. С его уст поминутно срываются дикие, бессвязные слова, то вдруг мучительный стон вырывается из груди. И тогда все красивое лицо мальчика искажается невыразимым страданием.

И так восьмые сутки мучается Алеша.

— Дедушка-Волк, — в непонятной тоске шепчет, склонившись над недужным князьком, Мещеряк, — много ты прожил на своем веку, много пережил, спаси ты мне парнишку… Заставь за себя Бога молить. Я же тебе услужу за это! Чего хочешь требуй, — все выполню… Слыхал, говорили ребята, што ты знахарствовал когда-то…

— Знахарствовал и то… За знахарство и на костер чуть было не угодил… Шибко не любит знахарей да ведунов Грозный государь-батюшка, — чуть-чуть усмехнулся старый разбойник. — А только уж не знаю, как тебе помочь… Не трясовица, не огневица, не прочая болезнь у твоего парнишки… Испугался, шибко зашелся он и упало в нем сердце и покедова не надышится оно — так-то маяться и будет… А надышится…

— Выживет тогда? — живо сорвалось с губ Матвея.

— Выживет, паря.

— А коли не надышится?

— Ну, тогда шабаш — карачун.

— Помрет? — дрогнувшим звуком проронил Мещеряк.

— Лопнет сердце, зайдется и лопнет, — спокойным деловым тоном отвечал Волк.

— Стой, дедка. Никак говорит што-то парнишка.

И в одну минуту Матвей очутился на коленях перед Алешей и быстро приставил ухо к его губам. Чуть слышный стон вырвался из груди мальчика.

— Терентьич… дядька… голубчик, — беззвучно лепетал больной, — куды они тебя… Не пущу… Не пущу, злодей… изверг… душегуб… Дедушка… родненький… заступись… Дедушка… дедушка…

И он заметался на дне струга, как подстреленная птица.

— Ишь, сердешный, деда зовет, — произнес кто-то из гребцов.

— Ау твой дед! Давно его вороны съели!

Жалостно и с сочувствием дрогнули суровые лица находившихся в лодке.

— Матвей Андреич, испить бы ему, — нерешительно произнес другой голос.

— И то… закрени сулеей [плоская склянка, посудина] водицы, Степа, — приказал Волк.

Молодой разбойник отложил весла, взял со дна струга сулею и, перегнувшись через борт, зачерпнул ею серебристой хрустальной влаги, потом бережно поднес ко рту больного.

К полному изумлению присутствующих Алеша отхлебнул из сулеи.

— Никак опамятовал? — затаив дыхание, прошептал Мещеряк.

— Опамятовал и то… Ну, таперича корешок я ему дам, пущай на гайтане [шнурок, тесьма] носит, — произнес Яков Михайлов и, наклонившись над больным, стал возиться около него.

Бред мальчика становился между тем все неяснее, непонятнее. Он то звал деда и дядьку и беспокойно метался, то затихал на минуту, чтобы в следующую же снова стонать и метаться.

А ночь ползла и таяла, растворяясь в белесоватых пятнах рассвета. Деревья на берегу принимали все более определенные очертания. Месяц побледнел и казался теперь жалким напоминанием недавнего серебряного ночного властителя ночи. Наконец, алая красавица-заря, словно пурпурной мантией, накрыла пробужденное небо…

Струги уже не скользили на вольном просторе реки. Скрытые осокой и тростником, они плыли в их чаще, невидимые в этом густом лесу.

— Скоро и Кама! — радостно произнес один из гребцов.

— Как выйдем на берег, оправится мальчонок, — мечтательно проговорил Мещеряк и замер от неожиданности…

Прямо на него сознательно смотрели широко открытые глаза больного — две синие, ярко горящие звезды… Бледное, изможденное, исхудалое лицо повернулось в его сторону.

— Где я? — прошептали бледные, ссохшиеся от жара губы.

— У своих, родимый… Что, лучше тебе? — так и ринулся к мальчику обезумевший от радости Мещеря.

— А Терентьич где? Егорка? — с трудом роняли слово за словом слабые губы Алеши.

Глаза его тревожно обегали лодку. Вдруг все лицо его странно изменилось. Отчаяние, гнев и ужас отразились на нем… На корме поравнявшегося с ним струга стоял человек в алом кафтане с перевязанным плечом. Знакомые широкие глаза, длинные усы и шрам на щеке так и бросились в глаза больному.

И разом страшная картина гибели дядьки выплыла перед больным князьком.

— Убийца Терентьича! — глухо вырвалось из груди Алеши и дикий вопль жалобным криком пронесся над рекой.

— Нишкни! Ишь, дьяволенок, выдаст нас всех с головой врагам! В мешок бы его, да в воду! — сверкнув своим жестким взором, произнес Никита и замахнулся бердышом.

Но в один прыжок черноглазый Мещеряк очутился в его струге.

— Слушай, Пан, — весь бледный и дрожащий от злобы ронял Матвей, — коли ты еще хоть однажды такое слово речешь, — чеканом раскрою тебе темя, Господом Богом клянусь!

И не дождавшись ответа ошалевшего от неожиданности Никиты, Мещеря снова очутился подле бившегося в нечеловеческих воплях и рыданиях Алеши.

— Кама! Кама! — послышались сдержанные голоса в передовом круге.

Атаман точно проснулся от своей задумчивости; лицо его оживилось.

Прямо перед ним темной лавиной вливался в Волгу ее могучий многоводный приток.

— Спасены! — облегченно вздохнул всею грудью Ермак Тимофеич. — Спасены! Царские воеводы не посмеют сунуться в глухие Прикамские чащи. Ни дорог в них, ни троп не проложено. А по глади водной не больно-то пеший пройдет, — торжествующе подсказывала услужливая мысль.