Арбат, режимная улица, стр. 77

Уйти, и уйти, и никогда не вернуться, исчезнуть, пропасть из виду.

Это был очень сумрачный вечер, и казалось, что все эти люди шли и ничего не знали, и не хотели знать о том, что происходит в том душном, в том диком конференц-зале. А может, они сами возвращались с таких собраний? Да, подумал я, они были или будут на таких собраниях, никто не минует их. Это сейчас как обряд на древней Руси, соленая, горькая купель.

И уже казалось, все люди идут с собраний или на собрания, и у них были замкнутые, суровые, проработанные или проработочные лица, и у них были бдительные физиономии, и если кто взглядывал на тебя, го казалось, он тянул тебя в свою повестку дня.

Темные, рваные, страшные тучи летели в небе над городом, над далекими крышами, над высотными: зданиями. Казалось, и они убежали с собраний, с своих сумасшедших небесных собраний, и в немоте неслись куда-то, чтобы укрыться.

Постепенно я все понял, всему научился. Ведь вся эта жизнь была при мне, и как сквозь мясорубку я пропущен через манифестации и погромы, похороны жертв революции и осьмушку черного хлеба, обыски и реквизиции, через биржу труда подростков и махорку, через комсомольские организации и чистки, закрытые расследования, энтузиазм и ожидание ночного звонка, через любовь к великому другу и корифею всех наук, через внезапное нападение и окружение, блокады и прорывы, через фильтрующие лагеря, через Победу и через космополитические собрания и превентивные допросы, проверки и обмены, анкеты, анкеты и анкеты, иллюзии, иллюзии, иллюзия, вечные подозрения и вечную вину, и все это, как годовые кольца, обнажилось во мне.

Я и позабыл то время, когда у меня было внутреннее спокойствие и ясность.

Ты все ждешь, ждешь лучшего, все время живешь надеждой, и когда однажды в пустынный безмолвный медленный час, в роковой час, поймешь, что ничего дальше не будет, что дальше будет все то же и то же, и нечего больше ждать… Когда ты это поймешь, почувствуешь, а главное, поверишь в это, вот тогда будет конец.

В сущности, всю твою жизнь ты был под подозрением, ты был виноват, и так это уже въелось, что ты и сам привык к этому, пропитался этим духом и всегда чувствовал себя виноватым. Недород, смута, оппозиция, двурушничество, провал плана, саранча, черепашка, политическая спекуляция, гнойник, смерть вождя, очковтирательство, дворцовый переворот, бунт где-то далеко, за тридевять земель, я ты про себя сразу же чув-ствовал себя виноватым м ожидал наказания. И оно не замедляло приходить. Что бы ни случилось, отыгрывались на тебе, зажимали тебя и ты за все был в ответе.

Вы же не хотите знать, что испытывает мышь, или кролик, или муха дрозофила при эксперименте, как им больно, как они кричат молча, немо, как они прощаются с жизнью, может, понимал, что вся жизнь еще была впереди.

Чувство виновности, неотчетливое, я влачу за собой всю жизнь. Такое неотчетливое, непонятное, живущее во мне крепче всех других чувств, растворенное во мне, словно я родился с ним. И еще чувство беззащитности, чувство, что с тобой можно все сделать, во всем обвинить и за все наказать.

Кабинет его, как обоями, был обклеен афишами с его портретами, и за стеклами книжных шкафов знаменитые люди и звезды, и вся жизнь была на свету юпитеров, на ликовании, на овациях, на вечном допинге. А ты день и ночь, всю жизнь мучаешься и работаешь неизвестно для кого и для чего, и пишешь о том, что как будто никого и не интересует, и всегда в тени и забвении. Никогда ты на сцене не стоял и никто не преподносил тебе цветы, и даже смешно представить, что тебе преподносят цветы. А день идет за днем, а потом оказывается, что все, что делал тот счастливец, — труха, пыль, истертая солома из старого тюфяка, а у тебя золото, тяжелый брусок платины, но ты уже ничего об этом не знаешь, тебя уже нет в живых, и новым счастливцевым вырезают бумажные розы, и красят их, и ходят они по солнечной стороне улицы, и все улыбаются, и они пляшут на всех свадьбах.

Еще была одна страшная ошибка, описка жизни, пагубное представление, будто только тобой и занимаются, все о тебе знают, каким-то чудом знают даже твои мысли, и уже гораздо позже, через много лет, ты понял, ты точно установил, что все, что о нас знают, знают от нас самих.

Во время либерализации на всех площадях появились голуби, а когда стали зажимать гайки — исчезли и голуби. Ранним утром по голубым рассветным площадям проехала огромная черная машина с реактивной всасывающей трубой и втянула их сразу, стаей, со всеми их голубиными мечтами.

Жизнь напоминала то грипп, затяжной, замороченный, тоскливый, тусклый, когда ничего не хочется, когда вокруг все как в вате, серо, болезненно, то менингит с высокой температурой, с кошмарами, пропастью смерти, когда ты летаешь уже на том свете, среди белых ангелов, то припадок с манией преследования, страхами, галлюцинациями, хаосом безумия и редкими просветами свежести, радости, надежды. Иллюзий больше не было, да, иллюзий не было. Все тупее и все нелепее становилось все, буквально все, и в мелком, и в крупном, масштабном.

Все шиворот-навыворот, все стало на голову, стало своей противоположностью, врагом самому себе, самоудушающей удавкой, электрическим стулом, все стало гангренозным, с черными необратимыми пятнами, все, куда ни глянешь, что ни тронешь, чего только ни коснешься, о чем только ни подумаешь.

— Биологически все кончается, — сказал он. И слава Богу, что кончается, что уходит это отравленное страхом поколение, зараженное стафилококками, глупостями, нелепостями, которое уже не в силах отойти от того, что было, хотя и понимает, что было не все в порядке, горько усмехающееся над собой поколение.

Очень уж велика цена даже за вечное освобождение, даже для достижения райской жизни.

Последняя встреча с Василием Гроссманом

Очерк

Почему— то в последнее время я все чаще и чаще думаю о нем.

Это предчувствие той же судьбы, или созрело в душе воспоминание, или просто нельзя уже ждать, некогда ждать, время истекает.

Предвестье судьбы приблизило его ко мне, и я подробно вглядываюсь в него, чтобы понять его, увидеть его в себе и себя в нем.

Я вижу его таким, каким встретил тогда, в сумрачный зимний день января 1942 года, на полевом аэродроме 6-й воздушной армии у Изюм-Барвенково. Я только прилетел на „У-2" из штаба 6-й армии, которая нацеливалась на Харьковскую операцию, а он шел навстречу к самолету, возвращаясь в штаб Юго-Западного фронта, который квартировал в то время в Воронеже. В простой шинели и в солдатской цигейковой ушанке, с легким вещмешком, он похож был на усталого пожилого солдата, только тонкие учительские очки нарушали это впечатление. Мы остановились на снежной тропинке и немного поговорили. Он в спокойном, медленном, характерно ироничном тоне все понимающего и все прощающего пожилого человека, а я взвинченно, восторженно, нетерпимо, негодующе.

И, сколько я после о нем ни думал, я почему-то всегда вспоминал его именно тем пожилым и усталым солдатом, спокойно делающим свое солдатское дело, мудро вглядываясь в войну. Это тогда он мне сказал:

— Я пишу только то, что видел, а выдумать я мог бы что угодно.

Голос его глухой, сильный, глубокий, и слова всегда какие-то крутые, подлинные, как крупнозернистая соль, только что добытая на копях, только отколотая от материка земля. Слово, которое он произносит, обработано и весомо и ложится в фразу, в разговор, как стесанный камень или кирпич на стройке, слово к слову, в крепкий, нерушимый ряд, их не сдвинешь, и они никогда не славируют, и он никогда не откажется от них.

В нем была неторопливость, несуетность, медлительность и как бы сонность движений и разговора, в которых таилась взрывчатая, зря не расходуемая, береженая сила, бешеное упорство и терпение, которое все преодолевает.

Я часто видел его в годы его главного творения, Главной книги, и он похож был скорее на каменотеса, казалось, большие, сильные рабочие руки его держали молот и долото, но не хрупкое, обмакнутое в чернила перо. Он, казалось, строил в это время грандиозный Собор, и эта книга его, не увидевшая света, и была Собором, величественным, современным, суровым и светоносным, святым Собором нашего времени. В ней впервые и до сих пор, хотя прошло уже пятнадцать лет, единственный раз была сказана вся правда о прошедшей великой и страшной войне.