Когда Ницше плакал, стр. 68

Я знаю и другие песни, которые должны быть спеты. Мозг мой носит мелодии, словно плод, а Заратустра все громче взывает ко мне. Я не техник. Но я должен взяться за работу и обозначить все темные аллеи и освещенные проспекты.

Сегодня наша работа пошла вдруг по принципиально новому курсу. А причина? Идея смысла против идеи «первопричины»!

Две недели назад Йозеф рассказал мне, как лечил каждый из симптомов Берты посредством определения его первопричины. Например, она боялась пить воду. Он вылечил ее, заставив вспомнить, как однажды, она увидела, что ее горничная позволяет собаке лакать воду из ее стакана. С самого начала я скептически отнесся к этой истории, сейчас скептицизм только усилился. Вид собаки, лакающей воду из стакана, неприятен? Для некоторых — да! Невыносим? Вряд ли! Причина истерии? Невероятно!

Нет, это не было «первопричиной», но проявлением — некоего глубинного устойчивогоAngst! Вот почему метод Йозефа давал столь недолговременные результаты.

Мы должны обратиться к смыслу. Симптом есть не что иное, как посланник, приносящий новость о том, что Angst вырывается из самой глубины души! Мысли о бренности сущего, о смерти бога, одиночестве, цели, свободе — эти мысли, всю жизнь продержанные под замком, теперь рвут свои путы и стучатся в двери и окна сознания. Они требуют к себе внимания. Они хотят, чтобы их не только услышали, но и пережили.

Достоевский пишет, что о некоторых вещах нельзя говорить ни с кем, только с друзьями; иные вещи нельзя рассказывать даже друзьям; и, наконец, есть вещи, о которых нельзя рассказывать даже себе. Вне всякого сомнения, именно то, в чем Йозеф никогда не признавался даже себе, сейчас прорывается в нем.

Что касается значения Берты для Йозефа. Она — это избавление, сопряженный с опасностью побег, спасение от опасности, заключенной в спокойной жизни. А еще страсть, волшебство и тайна. Она великий освободитель, дарующий отсрочку смертного приговора. Она обладает сверхчеловеческими способностями; она колыбель жизни, великая мать-настоятельница: она прощает все дикое и животное в нем. Она обеспечивает ему гарантированную победу над всеми соперниками, неискоренимую любовь, бесконечную дружбу и вечную жизнь в его снах. Она — его доспехи, защищающие от зубов времени, спасительница из бездны внутри и от бездны внизу.

Берта — рог изобилия, квинтэссенция тайны, защиты и спасения. Иозеф Брейер называет это любовью. Но истинное имя этого — молитва.

Приходские священники вроде моего отца всегда оберегают свою паству от происков Сатаны. Они говорят, что Сатана — враг веры, что для того, чтобы подорвать веру, Сатана готов принять любой облик, — и нет ничего опаснее и коварнее, чем покров скептицизма и сомнений.

Но кто защитит нас, святых скептиков? Кто предостережет нас от опасностей, сокрытых в любви к мудрости и ненависти к рабству? Это ли мое призвание? У нас, скептиков, есть собственные враги, собственный Сатана, который подрывает наши сомнения и бросает семена веры в самые хитрые места. То есть мы убиваем богов, но освящаем их заменителей — учителей, художников, красивых женщин. И Йозеф Брейер, знаменитый ученый, в течение сорока лет благословляет полную обожания улыбку маленькой девочки по имени Мэри.

Мы, сомневающиеся, должны быть бдительны. И сильны. Религиозные побуждения свирепы. Посмотрите, как Брейер, атеист, жаждет жизни, внимания, обожания и защиты. Суждено ли мне стать пастырем сомневающихся? Должен ли я посвятить свою жизнь выявлению и уничтожению религиозных желаний, какую бы личину они ни принимали? Враг грозен, религиозное пламя непрерывно питают боязнь смерти, забвения и бессмысленности.

Куда приведет нас смысл? Если я обнаружу смысл одержимости, что дальше? Исчезнут ли симптомы Йозефа? А мои? Когда? Достаточно ли будет быстрого погружения в «понимание» и возвращения на поверхность? Или это должно быть длительное погружение?

И какой это смысл? Один и тот же симптом может нести несколько смыслов, а Йозеф еще не исчерпал смысл своей одержимости Бертой.

Может, мы будем снимать шелуху смыслов слой за слоем, пока Берта не станет для него никем иным, кроме как самой Бертой. Освобожденная от лишних значений, она предстанет перед ним испуганным обнаженным человеческим существом, всего лишь человеческим существом, кем на самом деле являются и он, и она, и все мы.

ГЛАВА 20

НА СЛЕДУЮЩЕЕ УТРО Брейер вошел в комнату Ницше в том же отороченном мехом пальто с черным цилиндром в руке: «Фридрих, взгляни в окно! Этот застенчивый оранжевый шар, низко висящий в небе, — узнаешь его? Нам наконец-то показалось венское солнышко! Давайте отпразднуем это небольшой прогулкой. Мы с вами оба признавались, что во время ходьбы нам думается лучше».

Ницше вскочил из-за стола, словно в ногах у него были пружины. Брейер никогда не видел, чтобы он так быстро двигался.

«Ничто не доставит мне большего удовольствия. Сиделки не позволяли мне высовывать нос наружу три дня. Куда мы пойдем? Нам хватит времени, чтобы уйти за пределы этих булыжников?»

«У меня есть план. Раз в месяц, в субботу, я навещаю могилу родителей. Составьте мне компанию сегодня — до кладбища отсюда меньше часа езды. Я не задерживаюсь там надолго — только положу цветы, а оттуда мы поедем в Simmeringer Haide и часок погуляем в лесу и лугах. Мы вернемся как раз к обеду. По субботам я не назначаю встреч в первой половине дня».

Брейер подождал, пока Ницше одевался. Он часто повторял, что любит холодную погоду, только она его не любит, и поэтому, чтобы спастись от мигрени, он натягивал по два толстых шерстяных свитера, заматывал шею пятифутовым шарфом, влезал в пальто. Одев зеленый солнцезащитный козырек, он венчал это сооружение зеленой баварской фетровой шляпой.

Во время поездки Ницше спросил у Брейера о кипе медицинских карт, медицинской литературы и журналов, торчащих из надверных карманов и рассыпанных по пустым сиденьям. Брейер объяснил, что этот фиакр был филиалом его кабинета.

«Бывает, что я больше времени провожу здесь, чем в кабинете на Бекерштрассе. Недавно один молодой студент-медик, Зигмунд Фрейд, пожелал получить представление о повседневной жизни врача, что называется, из первых рук и попросил у меня разрешение провести со мной весь день. Он пришел в ужас, увидев, сколько времени я провел в этом фиакре, и сразу же на месте принял решение строить карьеру исследователя, а не врача-клинициста».

Фиакр провез их вокруг южной части города по Рингштрассе, пересек реку Вену по мосту Шварценберг, миновал Южный дворец и добрался до Центрального кладбища Вены. Въехав в третьи большие ворота, на еврейскую территорию кладбища, Фишман, который уже десять лет возил Брейера к родительской могиле, безошибочно преодолел лабиринт узких дорожек, по некоторым из которых едва мог проехать фиакр, и остановился перед большим мавзолеем семьи Ротшильдов. Когда Ницше и Брейер вышли, Фишман подал Брейеру большой букет цветов, спрятанный под его сиденьем. Двое мужчин молча прошли по грязной дорожке мимо рядов памятников. На некоторых были выбиты только имя и дата смерти; на других еще и короткая строчка о вечной памяти; третьи украшены звездой Давида или рельефным изображением протянутых рук, которые возвещали о смерти одного из Коэнов, святейшего клана.

Брейер жестом указал на свежие букеты, лежащие на большинстве могил: «В этой стране смерти эти мертвые, а те, — он махнул рукой в сторону неухоженной заброшенной части кладбища, — те действительно мертвые. Никто не присматривает за их могилами, потому что никто из ныне живущих никогда не знал их. Они знают, что такое быть мертвым».

Наконец они добрались до цели. Брейер остановился перед большим участком, принадлежащим их семье, огороженным небольшой каменной изгородью. За ней находились два надгробных камня: небольшой вертикальный памятник, на котором было написано: «Адольф Брейер 1844—1874», и большая плоская серая мраморная плита, на которой были выбиты две надписи: