Руслик и Суслик, стр. 4

"Что поймет Руслик-Суслик о ноге, как фетише? – усмехнулся он, переведя взгляд на трехпалую заднюю лапку свинки. – И как ему понять, что ее склонности обусловлены подсознательным стремлением изжить отвращение к сексу, отвращение, привитое в детстве родителями?

Лариса в тот вечер не пришла. Расстроенный Чернов сел за компьютер "сублимировать". В постель он лег в третьем часу ночи, но уснуть долго не мог – Руслик-Суслик пищал и буйствовал до утра. Все опрокинул в своем жилище, все сбуровил.

"Мое либидо, видимо, ему передалось, – усмехнулся Чернов, уже проваливаясь в сон. – Но самочку я тебе не куплю, и не надейся. Стадо свиней в своем доме – это не стадо свиней в Лизином..."

3

Лариса приходила все реже и реже и через некоторое время исчезла вовсе. Несколько месяцев Чернов был один. Пока не появилась сибирячка Ксения...

Да, ее звали Ксенией. Так же, как и первую жену. К тому же, как выяснилось позже, и родились эти две женщины в один и тот же день.

Ксения... Элегантная, стройная, собранная. Двое мальчиков. И дважды вдова. На первом свидании рассказала, что первый муж, Борис, красавец, самбист, после окончания физкультурного факультета Курганского пединститута, работал в милиции и погиб при исполнении служебных обязанностей. И что второго, Глеба, убили при невыясненных обстоятельствах.

Отношения их сложились довольно быстро. Ксения без обиняков дала понять, что брак ее не интересует, так же, как походы в театры и художественные галереи (об ее отношении к отдыху в ресторанах и кафе Чернов по понятным причинам не спрашивал).

Встречались по субботам: Ксения приходила часов в шесть вечера, Чернов кормил ее отбивными, потом они ложились в постель, потом говорили до часу ночи. Засыпали в третьем часу, утомленные любовью и разговорами.

Говорили в основном о жизни Ксении.

Ей было о чем рассказать, хотя бы об однокашнике Солонике. В третью или четвертую встречу разговор зашел о Борисе, и Ксения рассказала, что его мать, узнав об измене мужа, покончила жизнь самоубийством.

– Вот как... – услышав это, протянул Чернов. – Семь против трех, что и сам Борис погиб отнюдь не при исполнении служебных обязанностей...

Ксения, пряча обнаженную грудь, запахнула синий чапан, – среднеазиатский сувенир Чернова, – который служил ей пеньюаром.

– Почему ты так думаешь? – глаза ее потемнели.

Чернов был доволен. Помимо ноток растерянности, в голосе женщины прозвучало уважение.

– Склонность к суициду нередко бывает наследственной, – изрек он. – Вспомни хотя бы Хемингуэя.

– Ты прав... Я просто не хотела тебя пугать... – сказала виновато. И, унесшись остановившимся взором в прошлое, из него проговорила:

– На запястьях у него были малиновые шрамы. Два на каждом. За несколько месяцев до свадьбы, он подрался с другом, лыжником из сборной, и выбросил его в окно.

– Погиб друг?

– Нет, покалечился. Так, не очень.

– И из-за этого Борис предпринял попытку самоубийства!?

– Да и нет... На него завели дело, разжаловали в младшие лейтенанты. После того, как сослуживец назвал его "микромайором", он пришел домой, залез в ванну, и вскрыл себе вены. Его спасли случайно...

– Сумасшедший... Из-за чего хоть ссора была?

– Дима – так звали друга – отказался продать ему импортные лыжи. Членам сборной каждый год выдавали новые, а старыми они распоряжались по своему усмотрению.

– Ну-ну. А при каких обстоятельствах состоялась удачная попытка?

– Какая попытка?

– Самоубийства, естественно.

Чернов был зол. На Бориса. Его мать. Отца. На скверные отечественные лыжи.

– Однажды вечером Борис зашел к Володе, своему другу. Тот был с девушкой, моей знакомой. Не знаю, о чем они там разговаривали... Короче Володя сказал Борису, что я... что я... распутница. И Борис его застрелил.

Чернов поморщился. Помолчав, вспомнил Шекспира:

– "Ярости и шума хоть отбавляй, а смысла не ищи"...

– Смысл в том, что он был мужчина, настоящий мужчина, – посмотрела она из своего мира. – Его женщину оскорбили, и он, не раздумывая, защитил ее честь.

Чернов налил вина, выпил. Чтобы сломать возникшее отчуждение, стал говорить:

– Ну а потом что? Борис забаррикадировался от милиции, отстреливался и последнюю пулю пустил себе в лоб?

– Нет. Он сразу застрелился...

– Сумасшедший...

– В тюрьме его бы убили...

– Чепуха! Милиционеры сидят в своих тюрьмах! И Борис не мог этого не знать.

– Он не вынес бы десяти лет заключения. И десяти лет моего ожидания.

– Десяти лет, десяти лет! Господи, неужели ты не понимаешь, что просто-напросто сочинила сказку, в которой герой-красавец сначала защищает честь прелестной учительницы в платьице с белым кружевным воротником, а потом благородно убивает себя во имя ее светлого будущего? И никак не хочешь понять, что этот герой-красавец каждый божий день из тех двухсот, которые вы прожили, мог убить не кого-нибудь, а тебя, молодую, только-только начавшую жить? Ты понимаешь, что смерть всецело владела им с той самой минуты, как он увидел истекающую кровью мать? Родную мать, порезавшую себе вены?

– Я любила его...

– Но ведь ты знала, что мать Бориса покончила жизнь самоубийством! – продолжал кипеть Чернов. – И что сам склонен к суициду!

– Знала... Ну и что?

– Ну и что, ну и что! Черт, если бы в школе вместо домоводства преподавали основы психиатрии, то после первой его попытки самоубийства ты пошла бы с ним в психиатрический диспансер, и сейчас Борис был бы жив и здоров. И играл бы в домино с другими психами, играл под присмотром бдительных санитаров. И Володя был бы жив. И в твоих глазах не проглядывала бы их смерть.

– Ты ничего не понимаешь. Я любила его... И он любил меня... Пылко и страстно. Как в кино. А когда любишь – на все наплевать.

Сказав, Ксения посмотрела в глаза Чернова, очень глубоко и емко посмотрела, чуть насмешливо, может быть.

И Чернов понял: она догадывалась!

Еще когда Борис был жив, она догадывалась, что в нем сидит Смерть.

И это ей нравилось.

Потому что чужая смерть – это часть твоей жизни.

– Любил, как в кино... – повторил он с горечью. – Борис просто знал, что скоро умрет. И торопился любить, пытался любовью отодвинуть смерть. Ты знаешь, когда появилась Полина, я тоже заторопился – почувствовал, остро почувствовал, что нам недолго быть вместе. Остро почувствовал, что умру, когда ей не будет и двадцати. Танатос сидит и во мне... Вцепился скрюченными пальцами в сердце и тянет, тянет ни во что.

– Танатос? Что это такое?

– Это Фрейд. Он считал, что в каждом человеке сидит два начала, два желания. Первое, Танатос, олицетворяет так называемый первичный позыв, инстинкт смерти, тягу неживого, второе, Эрос – инстинкт жизни, стремление увеличить, расширить живое за счет мертвого...

– Глупости все это...

– Конечно, глупости. В жизни все глупо, кроме детского лепета. Но в этой глупости что-то есть. Фрейд и его коллеги, в частности Ференчи, писали, что если дать нормальному человеку все, что ему хочется, то он деградирует. Эту тенденцию к деградации ученый и назвал стремлением к Смерти, стремлением стать тем, из чего вышла жизнь, то есть ничем. Образно выражаясь, любой ручеек стремится потерять свою потенциальную энергию, потерять жизнь, потерять все, чтобы влиться во всеобщее море, мертвое море, движимое лишь внешними причинами. У нормального человека это ужасное, это отвратительное стремление к смерти, этот Танатос, вытеснен из сознания в подсознание и сидит там как джин в бутылке, нет, как урановые стержни сидят в ядерном реакторе, то бишь в мозгу. Трагедии, случившиеся в ранимом детстве, детский ужас или просто сильные впечатления вдвигают эти стержни глубже, и в человеке из страха рождается избыток энергии, превращающийся в порыв к самосовершенствованию, порыв к творчеству, к умножению свидетельств собственного существования, порыв зацепиться за жизнь.