Клуб маньяков, стр. 44

Размышления его прервал застонавший заклинатель змей. Поморщившись, чеченский Отелло подозвал к себе плешивого. Тот подошел. Харон отдал ему свой нож. Отдав, сказал что-то на персидском. Плешивый кивнул. Харон бросил на меня равнодушный взгляд, взял в руки телекамеру, лежавшую на камине у стены, и принялся ее налаживать.

После того, как камера заработала, плешивый присел передо мной на корточках и начал осторожно помешивать ножом кровь, скопившуюся в ране на бедре.

Я сморщился. Было больно и щекотно. Сразу вспомнилось, как после операции по поводу перитонита хирург ежедневно лазал в мой живот сквозь специально проделанное отверстие. Совал в него длинный зажим с турундой и начинал протирать кишки. Тогда мне тоже было больно и щекотно. И смешно... Смешно смотреть, как двадцатисантиметровый зажим практически полностью исчезает в моем животе.

Вспомнив это, я нервно засмеялся. Мучитель на это недобро усмехнулся и задвигал ножом энергичнее.

Стало очень больно. И я сказал себе, что боль – это приятно, боль – это удовольствие, боль – это свидетельство существования.

Боль, как свидетельство существования, подействовала. Отвлекла внимание от ножа. От раны. Я закрыл глаза и постарался расслабиться. Получилось. Почти получилось. Чтобы получилось полностью, я принялся мысленно рисовать на своем лице маску блаженной удовлетворенности... Камера стрекотала, я «смаковал» боль, впитывал ее каждой своей клеточкой, впитывал, зная, что если чему-то до конца отдаться, то это что-то очень скоро перестает восприниматься как нечто существенное.

Впервые я это понял, разбирая на овощной базе гнилую капусту... В аспирантуре... Увезли аж в Коломну... Вошел в хранилище и был вчистую сражен отвратительнейшим запахом... «Неужели здесь можно находится более секунды?» – отчаялся я. Оказалось, что можно. Через несколько часов запаха не осталось... Вернее, он был, но пропитал меня насквозь, стал моим и я перестал его различать...

Совсем перестал. Как эту боль. «Я ведь ее совсем не чувствую... – красным пламенем пылали в моей голове бессвязные мысли. – Почти не чувствую... Рассказ азербайджанца Вагифа... Ковырялись штык-ножом в запястье... У него ковырялись, у меня ковыряются... У него – русский сержант, у меня этот полуараб, получеченец... Все друг в друге ковыряются... Наверное, так надо... Так наверху задумано».

Нож ткнулся в бедренную кость. И сразу стало очень и очень больно. Мясо это мясо, а когда добираются до кости, до стержня, до твоего стержня, это совсем другое дело... Это неприятно и непривычно.

Я, мгновенно пронизанный ужасом, раскрыл глаза и увидел внимательный глазок телекамеры. В тридцати сантиметрах от лица. Она стрекотала равнодушно. Плешивый помешивал в моей ране, так, как будто помешивал суп в кастрюле.

– Я понял, чего ты боишься... – воскликнул Харон, опуская камеру. Ты боишься потерять то, что не отрастает... Ты привык терять, ты привык терпеть боль, но лишь до тех пор, пока твоей целостности ничего не угрожает.

– Тоже мне Ван Гоген. Все этого боятся... Даже куры, – прохрипел я, чувствуя, что бледен, как полотно.

– Наверное, это так, – проговорил Харон, вновь принявшись меня снимать. Он, видимо, хотел запечатлеть для потомков мою смертельную бледность. Поснимав и так и эдак, поместил камеру в нишу в стене, присел рядом с плешивым, по-прежнему деловито помешивавшем в моей ране, и спросил доверительно:

– Что тебе первым делом отрезать – палец или ухо? Выбирай.

– Ухо, конечно, – ответил я и принялся вспоминать, какое из них лопоухое.

Дело в том, что в отрочестве в разное время на оба мои уха падали оконные стекла и одно из них пришили правильно, а другое – нет. И с тех пор мне приходилось носить длинные прически...

«Вот ведь судьба... – задумался я, рассматривая нетерпеливый нож, играющий в руке Харона. – Жизнь искорежена, тело искорежено. Внутри все хирургами изрезано, жены бросают, уши разные, нищий и неприкаянный, и этот еще навязался. Точно все на фиг отрежет, и тогда я стану таким же покоцанным, как и моя жизнь... Без пальцев, ушей и всего прочего... Какое же ухо у меня лопоухое? А! Левое! Его пришил хороший хирург. Пришил, как было. А правое ремонтировал студент и сделал его как у всех...»

– Левое режь... – сказал я Харону, заметив, что терпение его иссякает. И повернул голову, подставляя ножу жертвенное ухо.

– Нет, не так... – сказал бандит. – Так я не смогу снять все стадии лишения тебя уха. Переворачивайся на живот.

– Сам, сука, переворачивай, – неожиданно вспыхнул я. – Не хватало еще, чтобы я тебе помогал.

Харон перевернул меня на живот, сказал плешивому, чтобы тот освободил операционное поле от волос и пошел за телекамерой.

Как только она заработала, укротитель лисы начал подготавливать операционное поле, то есть принялся срезать волосы на левой стороне моей головы. Делал он это, рисуясь, как рисуется перед телекамерой молодой актер.

Закончив с волосами, укротитель обернулся к камере, сказал «Иншалла» и тут же занялся ухом: оттянув его в сторону большим и указательным пальцами, начал его отрезать. Делал он это медленно, не давя сильно на нож, и поэтому кровь потекла лишь только после третьего или четвертого движения. Потекла по щеке, затекла, теплая и соленая в рот, заставила меня скривиться...

А Харон снимал. С разных ракурсов, увлеченно. Когда нож заходил по хрящу, я задергался...

Но плешивый не смог довести дела до фатального конца – в пещеру вбежал запыхавшийся Ахмед и закричал что-то своему боссу. Единственное, что я понял из его слов, так это то, что меня ищут солдаты и каждую минуту они могут быть здесь.

Через полчаса я, привязанный к неторопливому ослу, ехал по узкому ущелью с плоским щебенистым дном. Глаз Харон мне не завязал, и это изрядно меня беспокоило. «Не завязали глаз, значит, убьют» – думал я, рассматривая прибитые жарой желтые безжизненные скалы...

Погонял осла плешивый, за спиной у него висели автомат и мешок с лисенком. Кувшин с коброй был приторочен к моему ослу справа, а клетка с хищной птицей – слева. Примерно через час осел остановился у небольшой пещеры, вернее просто дыры в выветренных гранитах. Наметанным взглядом я определил, что она, так же, как и та, в которой проистекал первый акт происходящей со мной драмы, представляет собой древнюю копь.

Спустив меня с осла и тщательно проверив путы, плешивый бандит уронил мое тело на землю головой к входу в пещеру и, взявшись за ноги, задвинул глубоко внутрь.

Копь оказалась довольно объемистой – метра два в ширину и вдвое меньше в высоту. Насколько она простирается вглубь, я, устанавливать не стал. И не потому, что это было мне безразлично. А потому что вслед за мной в копь была заброшена кобра, затем лисенок и коршун. А также потому, что сразу же после подселения ко мне этих подручных дьявола, вход в пещеру был завален тяжелыми гранитными глыбами.

Глава 4. Эти твари не могли поделить. – Локальная разборка. – Мадам Чернова заказывает и не скупится. – Мог бы умереть в постели.

Сквозь щели меж глыбами струился мягкий свет. Его хватало, чтобы я до мельчайших подробностей мог разглядеть нависшую над лицом кобру. Она стояла в стойке, временами касаясь моего темени, и внимательно смотрела на омерзительно хищную птицу (буду дальше называть ее коршуном), расположившуюся на моем правом колене. Слева от меня, у стенки, на равном расстоянии от своих соперников, переминался с ноги на ногу лисенок.

Да, коршун, кобра и лиса стали соперниками. Уже в течение часа эти твари не могли меня поделить. Происходи дележка на свежем воздухе, под солнцем, коршун, конечно же, моментально бы расправился и с лисенком и с коброй. Но низкие своды моего склепа не позволяли птице в полной мере использовать свои когти и скорость, и потому по своим возможностям она лишь ненамного превосходила бойцового петуха.

И этот досадный факт раздражал коршуна. Свою животную злость он время от времени вымещал на моем бедре, изрядно облегченным лисом. Но от души он этого сделать не мог: стоило птице увлечься, как лис молниеносно бросался к ней за очередными перьями. Адекватного ответа у коршуна не находилось: шустрая бестия в момент надежно укрывалась под полого спадающей стенкой пещеры.