Брысь, крокодил!, стр. 63

Современная действительность, лишая 90 процентов населения права на человеческое существование, дает тем не менее всем нам и свое неоспоримое преимущество, а именно: никто из нас больше не должен стесняться правды о себе. Конечно, в столице или большом, миллионном городе, как ваш, эти истины открываются заметно быстрее, чем в городе, пускай только в три раза меньшем, а все-таки лишенном звания и самоощущения областного центра. Но я в своих ожиданиях полагаюсь именно на вышеназванное вдумчивое, цивилизованное понимание меня и моей судьбы.

Остро нуждаясь в деньгах и признании публики, готов с пониманием отнестись к любым замечаниям. Конечно, моим личным идеалом является «правда и ничего кроме правды» (о чем и свидетельствует все вышеизложенное). Но, понимая законы, диктуемые сегодня рынком, готов пойти и на определенные отклонения. Так, к примеру, для создания нужного имиджа может понадобиться: причину невроза навязчивых состояний объяснять не так, как я сам это понимаю (избиения в детстве, моральные экзекуции в школе), а пойти по скользкой дорожке, предложенной доктором Ларионовым и все мотивировать вытесненной, что называется, извращенностью, или бисексуальностью, как принято ее называть теперь. Но сам я глубоко убежден: русского человека подобная версия от приобретения картин только отшатнет. В то время как для извращенного вкуса иностранного покупателя подобный имидж, быть может, и пойдет мне на пользу. Это же касается и того факта, что избиениям в детстве меня подвергал отец-коммунист (член партии с 1962 г.), до сих пор хранящий свой партбилет в верхнем ящике письменного стола, рядом с почетными грамотами за подписью первого секретаря райкома и одной за подписью третьего (по пропаганде) секретаря обкома КПСС.

В интересах той же конъюнктуры буклет с автобиографией и перечнем картин следует назвать, как я думаю, «Человек из палаты №9». Впрочем, все это уже второстепенные частности, которые мы обсудим в дальнейшем, после принятия картин на комиссию и установления общей договоренности.

И.А.Л. опыт принадлежания

Артюша! Это письмо — тебе. А почему я назвала этот файл «ПисьмоИЗ», ты сейчас поймешь.

То, что я хочу тебе сообщить — то, о чем я сама узнала только этой весной, случилось либо пятьдесят семь, либо пятьдесят восемь лет назад. Последнее вероятней.

Новость эта, мягко говоря, трагическая. Но в Москве 2000 года поделиться ею, как оказалось, абсолютно не с кем. Когда мы виделись в последний раз с твоим отцом, я подумала, что смогу рассказать об этом хотя бы ему, у меня все еще стучало в висках: «Рихтер идет! Рихтер идет!» Нет, тоже не получилось. Невозможно. Неуместно. Бестактно. У всех — тьма своих проблем, преходящих, преувеличенных или просто надуманных, но главное, что сегодняшних.

Когда с этой «новостью» я, например, пришла к Вере, она была в полном отчаянии оттого, как неудачно ее постригли… Пришлось сесть рядом и горячо сострадать. У Лизы третий месяц в больнице мать. Ну и так далее.

Вот и решила: написать об этом тебе — впрок. Все-таки фрагмент истории твоего рода. На когда-нибудь. На зрелость. Уж точно не на сейчас.

Или у всего, у горя тоже, есть свой срок давности? И, если к уже прошедшим почти шестидесяти прибавить еще лет десять или пятнадцать, тебя этот эпизод кольнет не больше и не надольше, чем весть о гибели гейдельбергского человека, чьи окаменелости недавно были обнаружены?..

Не хочу, чтобы так, сын!

Ладно. Просто последовательно пишу. Стараюсь думать только о том, как изложить, с чего начать.

Итак. Около года назад я прочла, по-моему, в «Известиях»: немецкий Фонд Клейме Конференс намерен выплачивать бывшим узникам гетто ежемесячную пенсию в размере двухсот пятидесяти немецких марок — сумму по сегодняшним меркам огромную. Из обузы, которой бабушка Рива себя считала («Зачем я живу? Ты мне можешь объяснить, для чего я живу?!»), теперь она могла превратиться в нашу с тобой опору. Жизнь снова обретала смысл, и это в восемьдесят-то шесть!

Бабушка написала положенное заявление, я заверила его у нотариуса, приложила ксерокопию ее паспорта и отослала во Франкфурт.

Голос у бабушки помолодел, отзывы о старушках-подружках по ежедневным прогулкам стали снисходительней. У нее даже повысился гемоглобин.

А приблизительно через полтора месяца из Германии пришел ответ — на бабушкин адрес, по-русски: ваше пребывание в гетто необходимо подтвердить документально (список документов прилагается), свидетельские показания и фотографии доказательствами не являются! (После этой фразы на самом деле стоял восклицательный знак.)

Она позвонила мне с заложенным носом (значит, уже наплакалась), прочла все, от слова до слова — сдержанно, чинно, ты же знаешь, как это она умеет, потом сказала: «Напиши им: немцы нам справок не давали». Потом: «У меня горят драники!» — и бросила трубку. Чтобы я не слышала ее слез. Жизнь снова теряла смысл. Ее жизнь. А моя — я ведь тоже захлюпала носом — шанс поставить коронки из металлокерамики, купить тебе зимнюю куртку, а там, глядишь, и твой компьютер апгрейдить. А там, глядишь, когда ближе к концу года Мызгачева опять занудит о неизбежности сокращений, бесстрастно положить ей на стол заявление, мысленно пожелав бабе Риве долгих лет жизни.

Какое-то неправильное получается начало. Не о том. Но в этой истории все так странно, судорожно сплетено.

До этой весны ты и я, мы оба знали фактически лишь эпилог: моя бабушка, а твоя прабабушка Рива, тогда двадцативосьмилетняя, убежала из минского гетто, а ее сестра Люба, ее мать Лиза и трехлетняя дочь Жанночка погибли, их задушили газом в специально оборудованных для этого фургонах. То есть Любу скорее всего расстреляли, — очевидно, одной из последних: когда перед окончательной ликвидацией гетто так называемых специалистов (людей, в чьих руках и умениях немцы еще нуждались) отселяли в бараки, на улицу Широкую, один польский еврей предложил Любе переехать туда вместе с ним, в качестве его жены, и она согласилась. Октября сорок третьего пережить она не могла, в этом месяце в Минске расстреляли последних евреев.

А Аркаша, бабушкин сын, тогда восьмилетний, остался в живых, потому что в самом начале июня сорок первого уехал на каникулы к московским родственникам. Вырос и дал жизнь мне.

Об этом я рассказала тебе в твои восемь лет. В восемь лет и два или три месяца.

А когда тебе исполнилось восемь ровно, твой отец принес ко дню твоего рождения среди прочих подарков детскую переводную книжку «Откуда берутся дети?» В аннотации было написано: для детей от шести до девяти. Я ее полистала, сказала, что категорически против такого подарка. Елоев же мне объяснил, что наше детство с твоим не надо равнять: информационный бум, доступность порно, и «стало быть, что у нас в сухом остатке? а вот что! (о, этот его неподражаемый тон) подобная книжка призвана тебя не ранить, а просветить! ничего кроме просвещения мы не в силах противопоставить миру, который делается, да, не спорю, все более бесстрастным и агрессивным!»

Мой бедный ребенок, ты прочел ее всю, в один присест, не отрываясь, у себя в комнате на диване, фиолетовом, из шести подушек (еще помнишь его? сейчас он у Веры на даче), сидел, шевелил губами, водил пальцем по строчкам, Елоев подглядывал в щелку, показывал мне большой палец. А вечером первый раз в жизни у тебя разболелась голова, потом оказалось, что ты весь горишь, у тебя было тридцать семь и восемь.

И вот через два или три месяца после этого случая я рассказываю тебе про гетто, показываю две уцелевшие у московской родни довоенные фотографии — с Жанночкой и с твоей прапрабабушкой Лизой, потому что шел какой-то фильм про войну, ты стал меня спрашивать… Ночью мы проснулись от твоего крика. Елоев немедленно припомнил мне историю с «эротической» книжкой, теперь он негодовал: как я могла, как я рискнула, зная твою впечатлительность? почему не потерпела хотя бы год, а лучше несколько лет? Я промолчала. Осетинская и еврейская бабушки тебя и без нас не могли поделить… А сегодня, мне кажется: я этого и хотела — твоего крика во сне. И сделала все, чтобы он был. Потому что чувство национальной принадлежности (еврейской, по крайней мере) только так и может начаться. Кто я без этого крика? Человек русской культуры с подпорченной пятой графой? Да. Человек мира? Да. Но пока живет во мне этот крик, я еще и еврейка.