Брысь, крокодил!, стр. 26

Воробьиные утра

Весь живот точно вспучился, или нет: как его набили землей. И проснулась. Будто какой-то мужик ее зарывал, вырыл яму на главной аллее ВДНХ — первый муж, а больше и некому, он же там и работает в гаражах — по живот ее уже закопал: «Они тебя не желают!» — дети, значит, — и запрыгал, получше утрамбовать. Потянулась с зевком.

Жгло все тело, как и не пили только что. Посмотрела в окно, а там уже и не утро, там сумерки. Села:

— Витя? Ты где?

Вити не было. Значит, точно не утро.

И полезла в карман, потому что спала, не раздевшись — с ним, но с осени он перестал ее раздевать: стекла выбиты, хоть и забила фанерой, где могла, а все щелки разве проконопатишь — дом стоял без жильцов еще с мая. А летом нет, летом ему обязательно, чтобы голой ходила. Такая скотина, пил всегда на ее и еще чтоб сидела по-всякому. И на донышке возле тахты вдруг увидела — Витя оставил в поллитровке! — и схватила, и жадно — будто в землю влила, из которой растение выросло, Тоськой звать, Тошей, Тонькой, Анисовкой, Киской, Толстой, а можно и коротко: Ща! Он умел, как никто, как один только он, ее всю истрогать, истискать, вот как масло по хлебу ее по матрасу размазать до полной прозрачности, как вообще истребить, и тогда наконец уже точно мертвую, — колом, насквозь…

— Витя! Миленький! — знала, что не слышит: — Ты не сволочь? Ты — человек? — натянула штаны, а чулок нигде не было. — Витя, слышь? Зимой будем жить у Гавриловны, правильно? Я ей буду платить за двоих! Хочешь?

Станет он, как же, жить у Гавриловны, у него — бизнесменка, на пятнадцать лет его старше, говорит, штуку баксов в больницу перевожу, как вылечиваешься, сразу вписываю к себе на жилплощадь.

— Вить! А ей кучу перед дверью наложу! Бесплатно! — отсмеялась и босыми ногами полезла в ботинки.

Бизнесменку, небось, догола-то не раздевает. У нее, небось, вместо сисек две авоськи с позавчерашним говном. Если она даже старше Тосиной матери — сам же в паспорте и подсмотрел! А у Тоси все тело упругое, белое, в эту осень вообще налилось, как медом, как снежный кальвин, — в тридцать четыре-то, видимо, и не бывает иначе.

— Витя! А хочешь, вместе зашьемся?

Как же, хочет он. У него поговорка: чем болеешь, тем и лечись.

— Я скоплю на торпеду! И тебе и себе! Чтоб мне Петеньки никогда не увидеть!

Поднялась и полезла в карман, и в другой, в нижней кофте.

— Скотина ты! Педерас!

Тридцать тысяч же было — к Машеньке с чем теперь ехать? Перерыла сначала всю себя, на матрасе, потом под матрасом, там носки оказались, вонючие, Витькины, сорок четвертого номера, но в ботинки как раз даже лучше, — и натянула их.

Маша — такая забавная девочка: «Отойдите вы все! Это — моя мама! Она ко мне пришла!» — и пихает их во все стороны. А тем тоже гостинца хочется, жмутся. А Машенька им: «Ваши придут, к ним и лезьте!» Такая разумная девочка, ведь шести еще нет…

— Гад ты, Витя! Ведь какой же гад сволочной! Меня доченька моя ждет!

Размазала по щекам слезы, от них только зябче сделалось. Теперь на работу придется идти. Не хотела сегодня, и на завтра бы денег еще хватило.

— Педерас такой! Тебя Бог накажет! Знаешь, как Он меня любит? — Кусок старого зеркала взяла с подоконника. — От цирроза печени сдохнешь.

Пока нет его, только и поорать. А так станет он слушать — хрясь по морде, уже трех зубов от него нету. Сволочь такая.

Рот как черный весь. Лохмы хуже собаки — ниже глаз. Вот пойдет на работу — и помоется там, может, даже и пострижется. И завыла — опять на работу! — и зеркалом замахнулась об коленку его расколоть.

— Витька! Блядь такой! Придешь, а я вены порезала! Хорони теперь на свои! На мои-то уж всласть погулял! А мне к Петеньке, к сыночку моему пора!

Выла, куском зеркала примерялась к шее, потом к левой руке, а кусок-то тупой, и Маша, никого у нее, кроме мамки, нету, воспитательница сказала: «Месяцами от окна не отходит, вы бы к нам почаще!» И Олечка тоже: «Мамуля! Почему ты так давно не звонила?» Петю первого родила, после Олю, а за ней через год Мишку… А первый муж говорит: «Чего это он не похожий ни на кого?» Год прошел, говорит: «На соседа из второго подъезда похожий!» А она тогда от него и не гуляла ни разу. Конечно, ему сорок два было, он ее взял, а ей девятнадцать. Приехал в Песчановку, как же, аж из самой Москвы, два раза из клуба домой проводил и всё, и под юбку. Три года прошло, спохватился: «Уж очень ты, — говорит, — на это легко согласилась!» — «Так первый же раз! Я вообще понятия не имела!» — «Вот это и страшно! — говорит. — А теперь ты еще и с понятием!» Всё!

— Витя! Я пошла на работу!

За окном уже чернота, как во рту без последнего зуба.

И пошла. И на улице поняла, как сильно тошнит, не стерпеть, и в гортани ожог. Тридцать тысяч же было, какой же он все-таки педерас. Только азеры, видимо, и угостят, если ихнего главного нету, — и свернула направо, к овощному, — вот нерусские, а какие люди хорошие — Алик, Джаник, Муслимка. И яблоком дадут еще закусить. Скажут: «Тоня, как дети?» А она им: «Такая Маша у меня славная девочка! Пойду сейчас на работу, отмоюсь, гостинца ей завтра куплю!» Так они еще и для Маши два яблока вынесут.

Обошла все кругом и на заднем дворе в дверь стучалась — бесполезно. Деньги делят, наверно. А пить — они сами не пьют, нерусские ведь и даже веры другой. Оглянулась на мусорку: Леопольд, что ли? Больше и некому.

— Валентиныч! — подошла к нему, но неблизко, он немного психованный. — Как здоровьице?

Молчит. Палкой орудует в баке. И пиджак на нем новый почти, только пуговиц не хватает. Он с этих помоек, как кот, жирует прямо.

— Как ваше здоровьице, говорю, Леопольд?

— Мое здоровье, — отвечает, — отменное. А твое поправить нечем.

Нечем, как же! А у самого карман задний весь расперло. Не хрен же у него из жопы растет, правильно? Облизала горячие губы:

— А где наши азеры, вы не в курсе?

— Ваши азеры черножопые?! Овчарка кавказская! — и как палкой на нее замахнется.

А она далеко была, а все равно отскочила. Без ума человек, что с ним спорить? — и пошла на троллейбус.

Надо было не здесь поворачивать, к этой речке-вонючке, к этой Яузе-кляузе — и уперлась в него, мост не мост, так — горбатится. По нему трубы на тот берег бегут и ступеньки… Вот они-то и зовут, так бывает зовут, аж звенят! Те, большие мосты — нет, а этот вот как будто специально для нее, как хрустальная туфелька. А во сне он еще даже меньше, как в Песчановке был, и лететь с него долго-долго и весело, как девчонкой летела, и бычки видны, и мальки как шныряют, и крабики зарываются…

А нельзя. Ее Машенька ждет.

Подошла к самой речке, а в ней пятна бензиновые раскрываются — цветы Москвы, надо же, даже слышно, как пахнут, — и за ограду схватилась, чтобы на мост не идти.

* * *

Там хохлы, за мостом-то, — если спать еще не легли, разливают. Поллитровку на всех.

А ей много не надо! Они там ремонтируют в полуподвале банк, не банк… и вповалку прямо и спят. Тепло еще было в том месяце, она к ним, как к людям, по-соседски пошла — со своими консервами, капуста под маринадом, вкусная очень и полезная. Так они ее вместо капусты по кругу пустили. Претерпевала как могла. А оказалось, все задаром. Денег-то нету ни у кого. Им деньги в конце выдают, а пока они целый божий день за кусок колбасы корячатся и одну поллитровку на семь мужиков-то. Как нерусские, честное слово, такое унижение позволять!

Разливают сейчас. Им хорошую водку бригадир выставляет. Только мало, а так-то… И на ограду посильней навалилась, чтоб на мост не пойти, — и живот весь от этого разболелся.

Ее Машенька ждет, это Оля и Миша живут за отцом, — и от боли вся скрючилась — отравилась, вот в чем штука-то! — она ему денег на водяру дала, а он пойла принес, блядь такой! — а зато он ее больше выпил в четыре… в пять раз! может, сдох уже? — и увидела через улицу на другой стороне двух парней, и пошла к ним, согнулась немного, а все же дошла — они пиво глотали из ненаших бутылок.