Зеркало ночи, стр. 7

– За триста…

– Ирод бессовестный, – беззлобно сказала тетя Груня. – Ты б еще за триста рублев Каратову вон будку сдал. Оглоед.

…А тогда, после песочной дорожки, после березовой аллеи жить стало невозможно. То есть жить было даже очень можно – с военной-то пенсией здоровому бездельнику (ну и что, что на протезе? Не в инвалидной ведь коляске! Руки целы, голова на месте…). Еще как можно жить-то, и не доживать, а именно жить («Ста лет тебе не обещаю, – сказал лечащий врач на прощание, – но до восьмидесяти можешь дотянуть. Если не сопьешься»), наконец жить, не считая сроков! Но не мог.

Плотно закрыл окна в комнате и на кухне. Двери из кухни в прихожую и из прихожей в комнату открыл настежь. Пустил газ на полную из трех конфорок и лег на диван в белой рубашке и в тренировочных брюках. Думал, что заснет себе тихонечко – и привет. Но сна ни в одном глазу не было. Лежал, вытянув руки по швам, и пытался вспомнить детство, но вспоминались только мать и отец – рядком, как на свадебном фото, а вот этого вспоминать не хотелось. Он красиво придумал, что перед смертью вся жизнь пробежит перед мысленным взором, замедляя бег на счастливых мгновениях, показывая их вновь и вновь, как показывают рапидным повтором голы на экране, но ни хрена чего-то не бежало. И будто в насмешку вылезли толстые голые ляжки безымянной от времени девицы и его, Матвеево, давнишнее глупое, почти мальчишеское удивление: «Вот это да! А под юбкой и не заметно было, что такие толстые!» Завоняло газом. С раздражением встал, достал бутылку водки, зубами сорвал пробку, бухнул сразу стакан и выпил сразу. И кинулся к окну, чуть не вышибив раму, распахнул его – глотнул прохладный чистый воздух летней ночи. Стоял, вбирая его. Выталкивал газ из легких. В тишине ловил ничтожные звуки, расшифровывал их (машина… ветер в листьях… шаги прохожего… черт его знает что… скрип рамы…). Дрожал – то ли от холода, то ли от предчувствия. И внезапно, разбив тишину, раздался привычный взрыв – невидимый однополчанин прорвался за звуковой барьер, ушел в иное измерение и подмигивал оттуда, недоступный судьбе.

Наутро помер майор Басманов, а выживший Матвей отправился в свое другое измерение. Уходил он медленно, по пути меняясь, день за днем обрастая новыми подробностями: появились борода и тяжелая суковатая палка по руке, неспешным, тяжелым стал шаг, слова порастерялись, набралось молчания… А потом этот дом в поселочке возник, и бабка Груня, и Карат, и зимний тулуп, и ватник на осень и весну, и хватка колоть дрова и с печкой управляться, и многое другое, что могло показаться сутью, но было лишь предисловием к сути.

А суть нарастала медленно. Матвей сопротивлялся: она представлялась ему темной пульсирующей массой, набухающей, вяло клокочущей, страшной до озноба, до мурашек, колюче бегущих по коже от затылка к пяткам, а потом – по рукам, по кистям, до самых пальцев, и пальцы дрожали. Просыпался посреди ночи, выходил курить на крыльцо, вполголоса говорил звездам: «Не дай мне Бог сойти с ума…» – и звезды согласно мигали: «Не дай…» Он отталкивал нарастающую суть, пугался ее, называл безумием и содрогался от прежде неизвестного ему страха. И неравная эта борьба тянулась долго, выкручивала нервы, высасывала душу, пока однажды, обессиленный, измотанный, дрожащий, не вышел он на обычное свое крыльцо… То все как-то ночью выходил, а тут – под утро проснулся.

И увидел рассвет.

Просто рассвет. Июньский. Обычный – розовеющий с востока.

Завороженный, не мог оторвать взгляд. Не шелохнувшись, стоял до чистого утреннего неба.

И тогда отчетливо понял, что это – чудо. А значит, глупо не верить в чудеса.

Он прорвался за барьер – без взрыва, в тишине. За барьер трезвого смысла, одномерности и расчета.

Лишь потом, много спустя, он все это вспомнил, обдумал, исчислил и назвал именами, а тогда словно стронулось что-то в мире, переменилось, и только одно откровенно и ясно предстало перед ним: он обречен на войну с этой слепой жизнью, не знающей своего будущего. Он победит тьму, развеет ее, и каким бы диким, нелепым ни казалось со стороны это противоборство, он вступит в него. Ради этого были летные годы, ради этого – самообман сроков, ради этого – мучительное воскрешение. Все не случайно: он избран, отмечен, предназначен.

Исчезла темная клокочущая масса, исчез страх, внезапно обнажилась суть, и была она прекрасна.

VII

– …Что это вы не спите? – сказал Матвей, и вышло грубо, будто был он сварливый хозяин и цеплялся к жиличке.

Он смутно увидел ее в темном открытом окне, сидящую с ногами на подоконнике, когда вышел по старой привычке покурить часа в два ночи. Кончался май, она переехала на дачу неделю назад и жила незаметно, почти не соприкасаясь ни с хозяйкой, ни с Матвеем.

– Я очень люблю ночь, – сказала она едва слышно. – Я сова. Если б можно было, жила бы ночью, а днем спала.

– И что б вы делали ночью? – с усмешкой спросил Матвей и опять почувствовал неуместность своего тона. Но она будто не заметила этого.

– На помеле летала бы, – серьезно сказала она.

– А-а, так вы, значит, ведьма? – засмеялся Матвей.

– Нет, я колдунья.

– Злая или добрая?

– Очень добрая.

Глаза Матвея привыкли к темноте, и ему показалось, что он различил на лице девушки улыбку.

– Ну так сделайте что-нибудь хорошее.

– А что вам нужно?

– Мне… – Матвей задумался. – Если вы колдунья, то должны знать!

– Я знаю, – решительно сказала девушка. – Вам нужна вера в собственные силы.

– Точно! – удивился Матвей.

– Видите, я действительно знаю. Я почти все про вас знаю.

– Расскажите, – попросил он настороженно.

– Только не обижайтесь, я правду буду говорить. Так вот, вы не верите в свои силы с самого детства, потому что все ребята были нормальные, а вы – хромой. Они бегали, играли в футбол, в хоккей, а вы за ними не могли поспеть. И вам стало казаться, что вы – хуже. И отсюда все пошло. Учиться в институте вы, наверное, не стали, спрятались в этом поселке…

– Так, так, – подбодрил Матвей, сдерживая смех.

– …Профессии настоящей не получили, ведь вы не работаете? Завели себе мастерскую и сидите в ней целыми днями, соседям утюги чините. Семьи у вас нету. А все потому, что вы не верите в себя, считаете себя хуже других. А ведь это совсем не так! Ну что из того, что вы хромаете, подумайте! – «Колдунья» увлеклась, и ее голос звонко разносился в ночи. – Вы могли бы выбрать любую профессию. Мало ли таких дел, для которых неважно – хромой ты или нет, ведь правда?

– Конечно, правда, – покладисто сказал Матвей.

– Никогда не поздно начинать! Надо только поверить в себя! Вот взяли бы, например… и выучили какой-нибудь иностранный язык. Вы ведь ни одного не знаете, – сказала она убежденно, и Матвей не выдержал – расхохотался.

– Вы ужасно молодая, ужасно самоуверенная и совсем плохая колдунья! – Он откашлялся и запел. – «Аллонз анфан де ла патри…»

И с чувством пропел куплет «Марсельезы», подчеркнуто грассируя.

– Вы знаете французский? – растерянно сказала девушка.

– Да, милая колдунья, я год работал в Алжире, был и во Франции, правда, недолго.

– А кем же… Кто же вы? – совсем растерялась она.

– В Алжире я был советником…

– Вы – дипломат?! – почему-то ужаснулась она.

– Нет, я был военным советником, точнее – пилотом-инструктором.

– Вы – летчик?! А как же… нога?

– Вот тут-то и есть главная ваша ошибка. Я не просто хромой, я без ноги, но вовсе не с детства, а всего шесть лет.

Девушка помолчала и вдруг захихикала.

– Ой, какая же я дура! Я думала – сидит такой бирюк в бороде, примуса починяет…

– Да это просто соседи иногда заходят, я и помогаю…

– Вы не сердитесь?

– Напротив! Вы меня повеселили. Я теперь знаю, как выгляжу со стороны.

– Нет, нет! Вы гораздо лучше выглядите, честное слово! Я все-таки чуть-чуть, совсем капельку колдунья, и я угадала, что вы не должны быть таким бирюком, что вы намного лучше и интереснее. Правда! Иначе разве я стала бы все это вам говорить?