Я бросаю оружие, стр. 83

Васька хрипло всхлипнул и заморгал.

— Ничего, Вася, ничего. Руки и ноги, конечно, новые не вырастают, но на сердце со временем зарастает все. Рубай компот, Одесьса-мама!..

Васька уткнулся лицом в Мишин пиджак и заплакал — видно, слезами тихими, облегчительными и сладкими, какими однажды, давно, когда еще умел, я помню, плакал и я, повинившись матери в какой-то своей, большой по тем временам, шкоде и получивши прощение.

И снова наступила полная тишина.

— Сукабросьатоуронишь!

Я обернулся — это был Мамаев голос! Он выхватил у Барыги из рук четушку со спиртом и сиганул к дверям. Манодя следом. Барыга выскочил из-за прилавка, да где ему там! Мамая с Манодей и след простыл. Тут Барыга увидел меня и пошел в мою сторону, видимо собираясь взять наподобие заложника. Я оглянулся на вторую дверь. Между мною и ей стоял, ухмыляясь, рыжий мотокостыльник. Черт его знает, что у него на уме? Может и сцапать, а то перетянет-перепояшет вдогонку костылем по хребтине...

Тогда я пригнулся и бросился в сторону Барыги. Тот расставил руки — грабки такие, чуть не поперек всего лабаза, будто галил в жмурки, рассчитывая, видно, перехватить меня, когда я попытаюсь прошмыгнуть мимо. Да я совсем не собирался играть с ним ни в какие кошки-мышки. С ходу я ударил его головой в живот, Барыга охнул и сел. За моей спиной раздался чей-то восторженный голос:

— Во дают угланы-мазурики!

Так же, кумполешником, я вышиб дверь и вырвался на солнечный свет.

Ищу слова, тоскуя и куря... Болит плечо. Не спится долгой ночью; устал и пьян. А говоря короче — вторая половина декабря. Замерзли реки. Скованы леса. Темно и зябко под любою кровлей. На сотни верст — сугробы, как надгробья, и слишком поздно верить в чудеса. Я стану трезв, когда ночная мгла в медлительном рассвете растворится. Настанет утро. Прилетит синица и будет врать, что море подожгла. А что там жечь? Вода и край земли, безоблачно синеет даль сквозная... Поверьте мне: я это дело знаю, я сам сжигал мосты и корабли. Была верхушка пламени остра, трещали мачты, лопалась обшивка... Сон или явь? Беда или ошибка? Как холодно у этого костра! И ночи хуже прежнего темны, и вот меня, под медленной метелью, опять одолевает, как похмелье, тяжелое сознание вины. Суд над собой мы не свершаем зря, и тут уж ни амнистий, ни поблажки... Табак докурен. Сухо в старой фляжке. Вторая половина декабря (Марк Соболь. Декабрь. 80-е годы).

Улица

Ребята ждали меня за углом, против выхода с рынка.

— Как делишки насчет задвижки? Мы уж думали: не попутали ли тебя? — радостно улыбался мне навстречу Манодя.

— Как же, попутаешь его! — гыгыкнул Мамай. — Помнишь, как он в кинухе-то?

После лабазных сырых и затхлых сумерек на улице показалось так тепло и солнечно, что всякие мои сомнения в порядочности того, что мы сделали, улетучились сами собой. Я рассказал ребятам, чем там закончилось. Мы шли и до визготиков хохотали.

— Здорово ты Барыгу-то — башкой в пузо! Манодя бы не догадался ни в жизнь!

— Тур дэ форс, как сказал бы Володя-студент. Ловчайший трюк! — выпендривался я.

— Ишь ты, а расфорсился-то!

— Не, не догадался бы, как хотишь! — с какой-то даже радостью подхватил первые Мамаевы слова Манодя и захохотал пуще прежнего, видимо, представив себе всю картину. Он так ликовал по поводу происшедшего, что собственное неучастие в деле нисколько не удручало его.

Известно, Манодя никогда не был себялюбом и умел радоваться удачам других. И вообще он умеет и любит радоваться, а сегодня и больше того.

— А вспомни-ка, как тогда тоже резанул от лягавого Калашникова? — вдруг похвалил Манодю Мамай.

Что-то с ним происходило ненормальное: хвалил бы он когда кого, Манодю тем более!

Манодино щедрое, снисходительное и доброжелательное настроение передалось и мне, как перед тем, видать, и Мамаю, и я Мамая тоже похвалил:

— А как ты четушку-то!

— Когда от много берут немножко, это не кража, а просто дележка! Тур дэ форс, как вы, Витя, однажды изволили выражаться, — ловкость рук и никакого мошенства! — тут же охоче завыпендривался и Мамай.

Я вытянул его промежду лопаток и прокричал очень кстати пришедшую на память присказку, которую я, оказывается, моментально запомнил, когда ее однажды, мявшись-мявшись, но таки не выдержал, неосторожно произнес, глядя на Мамая, Володя-студент:

— И битвою прославилась земля Русская! Нас рать татарская не победила! С раной Мамай убежал в Сарай!

Мамай немедленно отвесил мне сдачи, ответно прокричав:

— Давай не будем, а если будем — то давай! Смотри, как осмелел, бляха-муха цеце! У китайцев генералы все вояки смелые! — Тут Мамай даже запел: — Нас побить, побить хотели, нас побить пыталися, а мы тоже не сидели — того дожидалися! Бей врага в его собственной берлоге! Эх, так твою мать, на кобыле воевать, а кобыла хвост задрала — всю Германию видать! Нынче победа над толстомясыми Герингами! Наши на Прут, немец на Серет!

Вот дак его прорвало! Мне и не подступиться, не встрять было, да и нечем перекрыть, я лишь успевал вставлять ему:

— Кто китаец-то? Сам-то ты татаро-монгольский Мамай-Батый-Чингисхан! Сам же ты Геринг и есть! Кто из нас Герман-то? Манодя, как будет Чингисхан наоборот?

— Мамай! — хохотал Манодя.

— Во!

— А как будет Геринг наоборот? — не сдавался-не унимался Мамай.

— Цензук!

— Во! А кто из нас Сметана толстомордая? Кто всякие заграмоничные тушенки лопает?

Один американец
Засунул в ... палец
И думает, что он
Заводит патефон!

Это он спел под Чарличаплина, который у него ловко получался. А потом добавил:

— Киса-барыня, литер Б!

Да еще, хоть и против меня, но, если по совке, очень удачно переиначил знаменитую «Барыню» — накатило на него!

Барыня, литер-Б,
В обе руки ...!

Я ему даже «Сметану» пропустил!

Я, правда, поздновато, конечно, спохватился, что мы такое несем, аж уши вянут. Услышь что-нибудь Оксана, тогда хоть под землю проваливайся. Да просто кто-нибудь из знакомых... Да и так люди оглядываются на наши вопли, и лица вмиг становятся осуждающие, пусть пока никто ничего и не выговорил. А Мамаю хоть бы хны, трава не расти: ржет, потрох, как жеребец, хмырь болотный (Тьфу! — опять: въелось уж, что ли?!) И не остановишь его — хлеще того зачнет, дашь только лишний повод поизгаляться. Да и сам ведь я первый все начал...

Шутейно это, само собой, но шутки шутками, смех-смехом, а... Уф! А Манодя без передыху гоготал от нашей перепалки. Ему, видно, особенно нравится, что никто не берет верха. Нашему Маноде вообще легче прожить: простая душа, все ему ясно, все хорошо. Сегодня Победа — он и радуется, ни о чем другом и не думает. А вот нам с Мамаем, выходит, куда посложнее...

— А Одесса-то — здорово! — сказал я, чтобы остановить Мамаев понос (ну так-то ведь можно?). — Даже Васька Косой подчиняется ему будь-будь.

— Станешь подчиняться! Пахан он, ясно! — отозвался Мамай.

— Как это — пахан? — не понял, переспросил Манодя.

— Как да как... Как накакал, так и подберешь, — ушел от ответа Мамай. Похоже было, что он осекся, словно спохватившись, что сболтнул лишнее. Да, нельзя, видно, нам-то с ним расслабляться, слюни распускать, сопли развешивать во всяких радостях, нежностях и веселиях...

Мамай и точно скинулся в сторону:

— Дербалызнуть бы сейчас, а?

— А закусывать чем? — спросил Манодя.

— И стакана нет, — поддержал Манодю я.

— Да... Можно было бы минометом, да воды нету. Без воды не пойдет, сожжешься... Ладно, терпим до палаты, — сразу же согласился с нами Мамай. — Я на свадьбу тебя приглашу, но на выпивку ты не рассчитывай! Так, что ли, Комиссар? — прибавил он, но, по-моему, без всякого тайного смысла. Настроение у него, видимо, было все-таки очень хорошее. Неспроста ведь только что он даже нас с Манодей похвалил, чего делать вообще не любил.