Я бросаю оружие, стр. 12

В жизни моей однажды появилась девочка с нездешним именем Оксана, и я почувствовал, как все стало меняться во мне и вокруг меня.

Я любил свой мучительный труд, эту кладку слов, скрепленных их собственным светом, загадку смутных чувств и простую разгадку ума. В слове «правда» мне виделась правда сама, был язык мой правдив, как спектральный анализ, а слова у меня под ногами валялись.

И еще я скажу: собеседник мой прав, в четверть шума я слышал, в полсвета я видел, но зато не унизил ни близких, ни трав, равнодушием отчей земли не обидел (Арсений Тарковский. 70-е годы).

Оксана

Мне без тебя так трудно жить, а ты — ты дразнишь и тревожишь. Ты мне не можешь заменить весь мир. А кажется — что можешь. Есть в мире у меня своё — дела, успехи и напасти; мне лишь тебя недостает до полного людского счастья. Мне без тебя так трудно жить, все неуютно, все тревожит. Ты мир не можешь заменить. Но ведь и он тебя — не может! (Наум Коржавин, 50-е годы).

В жизни моей однажды появилась девочка с нездешним именем Оксана, и я почувствовал, как все стало меняться во мне и вокруг меня.

Они приехали в первую военную зиму, когда город был уже битком набит эвакуированными. Из-за Бориного ранения чуть было совсем не растеряли друг друга, Оксана даже попала в детдом, и Ольга Кузьминична долго их собирала. Собрала все-таки, и они появились у нас. Вторую комнату, нашу с Томкой «детскую», у нас еще прежде отобрали — в ней жил Мамай, — но мать сама зазвала их к себе. Она работала в эвакопункте и, как только увидала Ольгу Кузьминичну с Борей на руках, сразу же сказала:

— Пойдемте ко мне. Лучше вы все равно не найдете. В тесноте, да не в обиде...

До этого она очень не хотела, чтобы нам подселили еще и на совместную площадь. И ей удавалось: отца помнили и уважали в городе, да и ее тоже. Ну, может, не так уважали, сколько хотели с ней быть вась-вась: как же — прикрепительные в столовки и разные разовые талоны, ордера на жилплощадь и американские подарки всякие, начиная со свиной тушенки со смешной, похожей на ребячью рогатку буквой «у» в надписи на банках, и кончая шелковыми женскими сорочками, аж до полу да еще, поди, с хвостом, будто выходное или, как там? — бальное платье у леди Гамильтон из кинушки, с кружевами какими-то вставными на груди — все ведь проходило через мать, и она сама же не раз проговаривалась, какими шкурами бывают иногда люди. Потом как-то, когда уже жили все вместе, она принесла домой одну такую штуковину, откуда я и узнал про них, — специально показать Ольге Кузьминичне и даже Томке с Оксаной. Тогда она не больно оглядывалась на мои уши, думала, что я не понимаю ни шиша, и вообще им было в то время не до всяких там воспитаний, и у них при мне состоялся такой разговор:

— Полюбуйся-ка, Лель.

— Ой-й! Какая прелесть!..

— Прелесть... Я ничего подобного в жизни не видывала, не то что не нашивала. Живут... Конечно, зачем же им второй фронт? Лучше бы ржи или хотя бы кукурузы ихней побольше прислали уж, а того правильнее — аэропланов да танков для передовой.

«Американские танки — дерьмо, — хотел было высказаться я. — Лучше наших КВ нету в мире!» — но догадался и промолчал, иначе бы они, обо мне тут вспомнив, или бы меня же и вытолкали, или бы сами замолкли, и я ничего больше бы и не услышал.

— Вы здесь, в ваших краях, и прежде, видимо, сурово жили. А я, Машенька, когда фашисты начали бомбить военный городок и прибежал вестовой с приказом немедленно собираться, набросала в чемоданы всяческой ерунды. Как в санаторий на южный берег Крыма собиралась. Или на дачу. Пеньюарчики, фильдеперсовые чулочки, файдешиновые сарафанчики-раздуванчики, фигарушечки... Милые сердцу безделушки всякие. Поверишь ли, никаких мне не жаль оставленных ценностей, но ведь и теплых вещей не взяла! Называюсь командирская жена, а такая, оказывается, растяпа. Но нас же и не учили, что придется когда-нибудь отступать? И Коля тоже ничего подобного не счел нужным внушить... Вот почему я вспомнила: Ксаночкину спальную рубашку умудрилась не забыть, а все остальное...

— Тетя Леля, Ксанка показывала штопку и говорит, что из пулемета? — спросила тогда Томка.

— Ты знаешь, — вероятно, да... Я не знаю. Я бросила обе ночные рубашки, ее и свою, на спинку стула перед окном, ничего не видела и не слышала, грохот и гул стоял сплошной, затем сунула их в чемодан. И только через месяц или больше, когда нашлись силы и время заняться этим тряпьем, увидала, что обе они чем-то пробиты — ровной такой полосой наискось. Немцы же бомбили сами казармы, склады и аэродром — все знали! — а по нашему городку стреляли из пулеметов с бреющего полета, гонялись даже за одиночками, которые, как и я, не успели укрыться в противовоздушные щели. Изверги! Видели же, за кем охотятся!

— Тетя Леля, а вам не страшно было? Вы ведь женщина, — вступил наконец-то и я в разговор, вообще-то имея в виду совсем не Ольгу Кузьминичну, а то, как вела себя в таком деле Оксана.

— Скажите, какой мужчина выискался! — фыркнула Томка, а Оксана непонятно как-то улыбнулась, будто догадываясь, чего я хочу.

— Я ведь, Витя, все-таки жена боевого командира. И наши мужья как-никак требовали от нас, чтобы мы были готовы к военной обстановке. Правда то, что война действительно начнется прямо завтра, как-то даже не приходило в голову... Поверишь ли, Машенька, если бы Коля в тот момент увидел мои сборы, он, несмотря на весь ужас, наверное бы рассмеялся. Такой характер... Он мне часто приводил дореволюционную еще армейскую поговорку, услышанную, вероятно, от кого-нибудь из старослужащих, скорее всего от Александра Матвеевича, его начштаба: «Курица не птица, кобыла не лошадь, офицерская жена не барыня». Так говорил, а баловал меня... Разве могли мы когда-нибудь подумать, что наши мужья будут отступать?! Погибать — да, но отступать!.. Ой-й! Что я такое говорю?!

— Да уж не то что-то ты, Леля, — покачала головой наша мать. Оксана посмотрела на свою очень удивленно, а я даже обиделся на Ольгу Кузьминичну, и Томка тоже: мы с ней переглянулись, и я это точно понял.

— Машенька, умница, золотая, ты меня, пожалуйста, извини, но только пойми! Правильно, все правильно, все понимаю. Но я не могу себе представить, как Коля...

— Видно, иначе им теперь нельзя. Как уж там твой, а я своего Георгия знаю. Если он сейчас живой, то на одной страшной злости и ненависти. И умирать он будет только при крайности. Не им таких ломать!

— Ой-й! Как нелепо все-таки наш разговор повернулся. Ну, извини, права ты, во всем права, но... Да и совсем не о том я хотела сказать! Я почему и не могу представить... Поверишь ли, я всегда при Коле словно девочка жила. Он надо мной постоянно подтрунивал, как над ребенком, но баловал совершенно невероятно. Я позволяла себе капризничать, словно маленькая, зная, что ему и это приятно, в своих поступках чувствовала себя совершенно свободной. Коля, кажется, даже своим продвижением по службе из-за меня поплатился, потому что не раз вырывал, а то и вымаливал для себя такие места, где бы я могла работать. И порознь тоже жили. Ой-й! Все было...

Произнося свое «ой-й» как-то мягко, словно удивленным вздохом, Ольга Кузьминична обязательно прикасалась кончиками пальцев обеих рук к щекам. Не ладонями, а только кончиками пальцев. Будто бы стеснялась чего-то и хотела прикрыть свое смущение. Но так, чтобы и другие не очень заметили, что она его хочет скрыть. И в те моменты действительно была очень похожа на девочку, даром что ведь она почти такая же старая, как наша мать. И здорово становилась похожа на Оксану. Потом я узнал, что и Оксана делает руками точно так же, только не больно часто.

— Вот этого я никак не могу себе простить сейчас! — продолжала Ольга Кузьминична. — Разве в то время я могла представить, что такое быть порознь! Я верю, я почти не сомневаюсь, что Коля — живой. Если бы его считали, допустим, пропавшим без вести, наверное сообщили бы, ведь он же все-таки командир части. Но все же: как, оказывается, страшно — быть порознь! Я это почувствовала в ту первую бомбежку, ведь уже тогда ничего не знала — где он и что с ним. Фашистские бомбовозы шли на их казармы — все знали!..