Дорога в жизнь, стр. 67

Малыши уставились на Колышкина во все глаза. Лена позабыла о чае, Костик застыл с куском во рту, щека оттопырилась. Но Колышкин не замечал уже ни их, ни даже Гали. Он теперь смотрел перед собой, куда-то мне в подбородок, и по лицу его катились слезы. Мне еще ни разу не случалось видеть его плачущим. Я поднялся, обошел стол и положил руку ему на плечо:

– Послушай, Михаил, я вижу – говоришь ты не попустому. Верно, у тебя есть серьезная причина. Насильно держать тебя я не стану, но я должен знать, в чем дело. Мешают тебе дети – пойдем ко мне, поговорим.

Он помотал головой и остался сидеть за столом. Галя стала проворно укладывать ребят. Я пододвинул свой стакан, сел на место Костика и не спеша допивал чай, давая Колышкину время прийти в себя.

Он начал говорить, не дожидаясь дальнейших вопросов, – сначала с трудом, одолевая себя, выталкивая из горла каждое слово, а потом все быстрее, словно торопясь свалить с себя тяжесть, которая прежде, может, и не ощущалась, как что-то привычное, а теперь угнетала и давила, и уже не было сил терпеть ни минуты.

История была такая.

Год назад он проигрался Репину. Сначала игра шла на деньги – Колышкин спустил всё до копейки. Стали играть в долг. Когда дошло до двухсот рублей, Репин сказал: «Тебе их все равно никогда не отдать. Что будешь делать?» – «Давай еще сыграем. Отыграюсь». И тут Репин поставил условие: если и на этот раз Колышкин останется в проигрыше, это будет означать, что он проиграл себя. «Это значит, – сказал Репин, – я имею право сделать с тобой, что хочу: велю – не отказывайся, ударю – не отвечай, и вообще ты больше себе не хозяин». Сыграли еще. Михаил проиграл. «Ну вот, – сказал Репин, – пока не отдашь двести рублей, считается – ты проиграл себя. Что хочу, то с тобой и делаю».

– Ничего он такого не делал, – глухо, на одной ноте рассказывал Колышкин. – Нет, не бил. Нет. Я и раньше делал, как он велит. Но теперь уж знал: иначе нельзя. Когда вы пришли – помните? – он сказал: «Открой сарай, выпусти быка». Я не хотел, а он: «Ты что, забыл?» Я и выпустил Тимофея. Он вас тогда чуть не убил. А разве я хотел?.. Еще Репин велел, когда ночью дежурю, в случае чего тревогу не давать…

– Ах, вот что! – сказал я.

– Нет, нет, – заторопился Михаил, – когда Нарышкин первый раз приходил, я не дежурил. Тут я не виноватый. Но я знал, что это он, я его потом на базаре видел. А Репин велел молчать. Я и молчал. Ну вот, – продолжал он угасшим голосом, – так он велел одно, другое. Сперва было наплевать, а теперь чего-то не могу я. Денег мне этих взять неоткуда. Вот и решил: уйду. А вы не обижайтесь, Семен Афанасьевич…

Он замолчал – то ли с отчаянием, то ли с облегчением, что все уже сказано. Молчали и мы. Слышно было, как сонно посапывает в углу Костик. Хоть и любопытно было малышам, а уснули мгновенно, так и не дослушали, что же это с Колышкиным.

– Послушай, – сказал я наконец, – у меня к тебе просьба: ты подожди.

– Семен Афанасьевич, уж лучше сразу, пока я решил!

– Потерпи, прошу. Ты мне веришь? Совсем немного потерпи. Я тебе сам скажу, когда уходить.

Мы встретились глазами – Колышкин не отвел, не опустил своих, и я их не узнал. Я привык к его сонному взгляду, к глазам плоским и тусклым, словно бутылочное стекло, – взгляд их не освещал лица, не открывал никаких глубин, их уж никак нельзя было назвать зеркалом души. Теперь они были промыты насквозь, и в них, как в голосе, я без труда узнал и отчаяние и облегчение.

– Подожди, Михаил, – повторил я.

– Ладно, – почти шепотом сказал он.

52. НАЧИСТОТУ

Утром мне надо было непременно ехать в Ленинград – меня ждали в гороно, отложить эту поездку я не мог. Но и откладывать разговор с Репиным было невозможно. Я и так непростительно и легкомысленно затянул все это дело, полагаясь на целительную силу времени.

– У меня к тебе просьба, Андрей: встреть меня с восьмичасовым. Я привезу книги.

Андрей отвечает мне благодарным взглядом – мы давно не разговаривали один на один.

– Непременно встречу, Семен Афанасьевич, С восьмичасовым? А в каком вагоне вы будете?..

В восемь поезд подходит к нашей станции, и, еще стоя на подножке вагона, я вижу на платформе Репина.

– Добрый вечер, Семен Афанасьевич! А книги где же?

Книг очень немного, сразу видно, что ради них я не стал бы просить, чтоб меня встречали. Сумерки, лица Андрея почти не различить, но я чувствую – он смотрит на меня выжидательно, с недоумением, а может быть, и с тревогой.

– Так вот, – начинаю я без околичностей, – я позвал тебя сюда, чтобы поговорить с тобой с глазу на глаз. Хочу отдать тебе долг. Вот, получай.

– Какой долг? Что вы, Семен Афанасьевич?

– Двести рублей. За Михаила Колышкина. Забыл? В карты он больше играть не будет, а денег у него нет. Вот и отдаю за него.

Репин отшатнулся, остановился:

– Я не возьму, Семен Афанасьевич! Хоть режьте, не возьму!

– Нет, возьмешь. Если мог выиграть в карты человека, деньги и подавно можешь взять.

– Не возьму я!

– Возьмешь. Я не хочу, чтоб ты и дальше издевался над Михаилом.

– Я не издеваюсь! Я уж и не знаю, когда напоминал ему! Мы никогда об этом и не говорим.

– «Не говорим»! Ты думаешь, достаточно не говорить? Ты думаешь, можно забыть, если ты обращаешься с человеком, как с вещью?

– Семен Афанасьевич!..

– Я не хочу, чтоб это висело у Михаила, как камень на шее. Сегодня я как раз получил свою зарплату. Держи двести – и конец разговору. – Я сунул деньги ему в карман.

– Я их выброшу, Семен Афанасьевич!

– А это уж твое дело. Мое дело было – рассчитаться с тобой.

До самого дома мы не произносим больше ни слова. Заслышав издали знакомые голоса, я говорю Андрею:

– Надеюсь, мне не надо просить тебя, чтобы никто, кроме нас с тобой, об этом не знал. И еще: чтоб ты не донимал Колышкина никакими расспросами и разговорами. Мы с тобой кончили дело, и его оно больше не касается. Так?

Андрей, не отвечая, наклоняет голову.

Не знаю, спали ли в ту ночь Андрей и Михаил, а я не спал. Я лежал, как тогда Колышкин, подложив руки под голову, смотрел в темноту и думал. Вспоминались слова Антона Семеновича о том, что наказание не должно причинять нравственного страдания. Наказание, – говорил он, – должно только помочь человеку осознать ошибку. Я думал и не соглашался. Нет, нужно, чтобы Репин именно с болью, страдая, понял всю подлость своего поступка. Только нравственное страдание и может выжечь в нем годами копившуюся грязь.

– Ты не спишь? – тихонько окликнула Галя.

Она всегда знала, когда мне не спалось, и безошибочно угадывала, какое из событий дня мешает уснуть.

– Нет, не сплю.

– Расскажи, какой у тебя был разговор с Репиным.

Выслушала. Помолчала. Заговорила медленно, словно еще раз проверяя каждое свое слово:

– Ты не сердись, Семен, но, по-моему, ты неправ. Получилось так, что ты поставил себя с ним на одну доску. Как будто ты признаешь, что и в самом деле это законно – то, что он выиграл человека.

– Не знаю… Может, ты и права. А только, по-моему, я поступил правильно. И правильно сказал ему. Он поймет, что я вижу: на другом, на человеческом языке с ним еще рано говорить, до него не дойдет. Вот и приходится применяться к его подлому пониманию. Нет, что-что, а презрение до него доходит.

…На другой день к вечеру Андрей постучался ко мне:

– Я вас очень прошу, Семен Афанасьевич, я вас очень прошу – возьмите свои деньги.

Лицо его осунулось, глаза смотрели требовательно и горячо. Обычной иронии, хладнокровия, самоуверенности как не бывало.

– Нет, не возьму. Я ведь сказал тебе.

– Семен Афанасьевич! Я давно забыл об этом, я и думать перестал!

– Зато он помнил. Иди, Андрей. Я буду ложиться, мне рано вставать.

Утром, едва я поднялся, ко мне постучали: на пороге снова стоял Репин.

– Семен Афанасьевич! – начал он хрипло.