Дорога в жизнь, стр. 22

– Что, осиротели?

Все закричали наперебой. И ответ был неожиданный:

– Конечно, жалко, что ушел! А только нам лучше. Он одним криком брал – дескать, я тебе сейчас как дам… Ну, и все. С ним не очень поспоришь, рука у него тяжелая, давно известно… Разве у Стеклова так? А у Жукова поглядите – его никто не боится, а порядок!

– Почему вы молчали до сих пор?

– Так мы что? Мы так только…

– Почему молчали, спрашиваю? Бил он вас, что ли?

– Нет, теперь не бил… Это раньше… Но только если поперек пойдешь, он как встряхнет да ка-ак даст!

– Значит, бил?

– Да нет же, Семен Афанасьевич, не бил. Просто возьмет за шиворот и ка-ак…

Добиться толку я не мог. Снова и снова все хором уверяли, что Король вовсе не дрался, а только «как схватит да ка-ак даст!»

– Кого же вы теперь выберете командиром?

– Некого! – единодушно ответили они.

– Ладно. На первое время вашим командиром буду я. Володина ставлю заместителем. За шиворот хватать не буду, но порядка потребую. Все ясно?

– Ясно! – крикнул за всех худой, длинношеий Ванюшка.

– А теперь спать.

На душе было черно. Больше всего хотелось запереться в кабинете и не выходить, но этого я не мог себе позволить. Антон Семенович любил повторять, что научить воспитывать так же легко, как научить математике, обучить фрезерному или токарному делу. Но ведь это не так. Вот я – я прошел такую хорошую школу, я учился у самого Антона Семеновича, видел его работу, помогал ему и сам много думал о виденном – и что же? Я оступился сразу же, на первых шагах.

Что за дурацкие опыты! Зачем я не сказал Королю просто: «Оставайся»? Зачем твердил, что он может идти на все четыре стороны, что я не держу его? Почему я был так уверен, что он останется? Мальчишка уже пошел по верной дороге – зачем было сталкивать его с пути? Что теперь делать? И что же все-таки случилось с горном? Нет, не мог я поверить, что горн унес Король.

Как бы там ни было, а день шел своим чередом, и я был вместе с ребятами – работал с ними, под вечер играл с Жуковым в шахматы, но ни на минуту не отпускала меня мысль об ушедших. Это была не просто мысль – это была боль. И впервые в жизни я мысленно не соглашался с Антоном Семеновичем. «Нельзя, – говорил он, – чтобы мы воспитывали детей при помощи наших сердечных мучений, мучений нашей души. Ведь люди же мы. И если во всякой другой специальности можно обойтись без душевных страданий, то надо и нам без этого обходиться».

Но могу ли я оставаться безучастным к тому, что произошло минувшей ночью? Нет. Могу ли не испытывать боли? Нет. И не только потому мне больно, что Король уже прикипел к моей душе, не только потому, что здесь я чего-то не додумал, не предусмотрел и кляну себя за ошибку. Ведь когда я на второй день своего прихода в Березовую поляну сам отпустил Нарышкина, я сделал это совершенно сознательно. Я предвидел, что мне за это попадет от того же Зимина, что дело может кончиться выговором от гороно. Однако я был убежден, что только так и нужно поступить, что это будет важно для остальных. Я, может быть, даже не узнаю Нарышкина, если встречусь с ним на улице, он не успел стать мне дорог, а все же, когда он ушел, я знал, для себя знал, что продолжаю быть в ответе за него. Может, во всякой другой специальности и можно обойтись без душевной боли, но в нашей?..

19. ПРЯМОЙ РАЗГОВОР

Школа пока была для наших ребят понятием отвлеченным, никак не связанным с их жизнью. Поэтому, ремонтируя парты, доски, учительские столы, ребята вовсе-не задумывались над тем, что осенью сами сядут за эти парты и начнут учиться. Они охотно работали в мастерской потому, что Алексей Саввич сумел сделать эту работу увлекательной, и потому, что наряду с ремонтом школьной мебели – занятием, которое само по себе пока не представляло для них интереса, – они делали и другие вещи, сулившие им много радости.

Мастерская готовила к лету гимнастический городок. Каждый день я благословлял Зимина, приславшего к нам Алексея Саввича. Этот человек знал толк в своем деле. Две наклонные лестницы и две горизонтальные, шесты, трапеции – все это ребята сооружали под его руководством.

На дворе уже было тепло и сухо, и в один прекрасный день мы поставили мачту. Стройную, тонкую сосну очистили от ветвей и коры, клотик сделали объемный: выпилили из фанеры и поместили внутри электрическую лампочку. Выкрасили мачту в белый цвет, а к Первому мая обвили кумачовыми лентами. Флаг взлетал наверх быстро и весело, опускался медленно, торжественно. Теперь мы начинали и кончали день линейкой, флаг поднимал и опускал дежурный командир. Только вот горна у нас не было, и по-прежнему ребят будил, звал на работу и ко сну все тот же колокольчик.

Вот врач выслушивает сердце: полные, ровные удары или есть сторонний шум? Так выслушивал я ежедневно и ежечасно организм детского дома. Удары становились все ровнее, ритмичнее. Все больше открытых лиц, ответных улыбок. Весь день не покидала ребят Екатерина Ивановна, весь день напролет – и в мастерской и после работы – проводил с ними Алексей Саввич. Не уходил к себе до позднего вечера и я. Но как в семье невольно больше думают о больном ребенке, чем о здоровом, так я непрестанно думал о троих ушедших. Ездил я в Ленинград, обошел все рынки, исколесил город вдоль и поперек – никаких следов. С той же мыслью ездил в Ленинград и Алексей Саввич. Но и следов тройки нам не удалось найти. Он не признался мне в этом – но, несомненно, с той же целью отпросился в город и Жуков под каким-то пустячным предлогом. Он пропадал весь день, а вернувшись, сказал только:

– Зря проездил.

Беспокоил нас отряд Колышкина. От того, кто стоит во главе отряда, зависит очень много: от него зависит настроение, тон, биение пульса, то, как отряд встречает каждый свой день.

Когда я поутру входил в спальню первого отряда, я ощущал во всех жуковцах что-то вроде нетерпения: вот еще день пришел – как мы его проживем, что он принесет нам? Скорей бы! Интересно! В отряде Колышкина я видел глаза сонные или сумрачные, глаза, которые не хотели встречаться с моими.

Однажды после вечерней линейки я сказал:

– Суржик и Колышкин, перед сном зайдите ко мне.

Они пришли, помялись у дверей, неловко сели в ответ на приглашение, и оба, словно по команде, стали внимательно разглядывать носки собственных башмаков.

Я начал разговор без подходов, в лоб:

– Давайте говорить прямо: вас выбрали командирами в насмешку, чтоб не вы командовали, а над вами стать. Вы, мол, тряпки, что вы можете. Так ведь?

Оба молчали.

– А вы и согласились: да уж, какие мы командиры, куда нам. Неужели у вас нет самолюбия, нет характера? Смотрите, как Стеклов с Жуковым ведут свои отряды! Они и командиры – они и товарищи. Они слушают, что ребята им говорят, но они и с ребят требуют. А вы? Вы от своих ничего не можете добиться, ваши отряды и работают хуже, и в спальнях у вас порядка меньше. Что же, и дальше так будет?

Я хотел во что бы то ни стало расшевелить их. Чтоб они сами сказали, почему у них не идет дело. Но оба опять промолчали.

– Выбрать других недолго, – продолжал я. – Но, по-моему, стыдно вам будет. Неужели ты, Суржик, глупее Стеклова?

– Так у него в отряде кто? У него в отряде одни сопляки, – вдруг сказал Суржик.

И хоть его ответ с точки зрения педагогической не выдерживал никакой критики, он меня обрадовал: это был ответ человека, который задет, который способен почувствовать досаду, – словом, ответ живого человека.

– Хочешь, переведем тебя на место Короля? В третьем отряде небольшие ребята, и сейчас они без командира. Володин еще мал, сколько ему там, двенадцать… Хочешь?

– Не хочу, – не поднимая головы и упорно глядя в пол, пробурчал Суржик.

– Ну, а как же будет дальше?

– Погляжу…

– А ты, Колышкин, что скажешь?

Колышкин тяжко вздохнул и помотал головой:

– Не выйдет у меня…

– Почему?

Он снова тяжело вздохнул и отвернулся. Но я уже знал: если б он мог выразить вслух то, что мешало и ему и его отряду, он произнес бы одно слово: «Репин».