Белый ящер, стр. 14

4

Кирилл сидел в роскошном красном кресле гостиничного холла, уставившись на электрические часы. Это его забавляло, хотя часы были обычные, стандартные, вмонтированные в стену. Каждую минуту раздавался еле слышный щелчок и большая стрелка передвигалась еще на одно деление. До восьми оставался один-единственный щелчок, и Кирилл знал, что вместе с ним в холле, молчаливый и элегантный, появится Несси. Именно это его и забавляло.

При всей несхожести характеров Кирилл и Несси внешне очень напоминали друг друга — фигурой, даже манерой одеваться. Оба по-спортивному поджарые и рослые, аккуратно подстриженные, в хорошо сшитых, чуть отстающих от моды костюмах. Оба сдержанные, с безупречными манерами, по крайней мере, на людях. Но Кирилл был гораздо энергичнее, на его живом худощавом лице лежала печать одухотворенности, а насмешливый взгляд смущал всех собеседников, за исключением, разумеется, Несси. Может, потому они и сошлись. Между ними сложились естественные, равноправные в лучшем смысле слова, непринужденно искренние отношения. Оба считались блестящими молодыми учеными, и это сближало их больше, чем общие интересы.

Часы наконец щелкнули. Но Несси не было. Легкая улыбка на губах молодого человека медленно угасла. Несси никогда не обманывал. Несси никогда не опаздывал. Слово Несси было законом. Эти качества, не так уж часто встречающиеся, особенно привлекали Кирилла. Несси пришел, лишь когда часы щелкнули еще раз. Чуть запыхавшийся и немного смущенный. Это удивило Кирилла больше, чем если бы тот заявился в гостиницу в одних плавках. Сев в кресло, Несси в мгновение ока овладел собой и спокойно сказал:

— Ну, рассказывай.

Кирилл вытянул ноги. Все в порядке. В конце концов, одна минута опоздания отнюдь не причина, чтобы менять мнение о приятеле.

— Больших знаний от нас не потребуется, — начал он. — Кавендиш не собирается устраивать нам экзамен. По взглядам своим он позитивист, бихевиорист, эмпирик. Тодор Павлов назвал его даже идеалистом, да к тому же запоздалым махистом. Но ты этому не придавай значения. По-моему, он вообще никакой не философ, хотя порой у него встречаются мысли, по-настоящему гениальные. Гораздо серьезнее он как социолог, правда, страдающий известным объективизмом. Все надеется вырвать социологию из-под опеки идеологии и превратить ее в «служанку за все». Он уверен, что беспристрастные социологические исследования и выводы могут одинаково служить любой идеологии, любому политическому строю, так же, как, например, математика.

— По-моему, это элементарно, — невозмутимо вставил Несси.

— Отнюдь, — столь же невозмутимо возразил Кирилл. — Иногда Кавендиш путает социологию со статистикой, хотя, в общем, не чужд и проблеме развития общества.

— Что же тогда, по-твоему, в нем всемирного? — усмехнулся Несси.

— Во-первых, слава… Известность… Это буржуазный ученый, считающий, что буржуазная цивилизация неудержимо и навсегда сходит с мировой сцены. Рекомендую прочесть его «Энтропию миров», у меня есть.

— Предпочитаю, чтобы ты вкратце пересказал ее своими словами.

— Вкратце трудно. Но в общем это что-то вроде футурологического исследования развития человеческих цивилизаций, их зарождения и гибели.

— Шпенглер?

— Не совсем. Хотя Кавендиш, как и Шпенглер, считает, что любая цивилизация живет сама для себя и умирает без всякой связи с теми, которые ей предшествуют или за нею следуют. Более того, он считает, что каждая новая цивилизация тем сильнее, чем ярче она противостоит предыдущей. В этом смысле Кавендиш принимает и революцию — не как хирурга, разумеется, а исключительно как могильщика.

— Это тоже верно, — пробормотал Несси.

— Отнюдь, — еле заметно усмехнулся Кирилл. — Кавендиш существенно отличается от большинства западных футурологов. Он считает, что человечеству угрожает отнюдь не то, чем нам изо дня в день забивают головы, — разрушение экологической среды, истощение ресурсов, перенаселение. Он убежден, что основная беда — замедление процессов развития, девальвация целей, превращение человека из творца в потребителя. Что, по его мнению, вызывает полное истощение и опустошение духовного мира человека и, главное, человеческих эмоций.

Несси помолчал.

— А как считает Кавендиш, что происходит с человеческим разумом? — неохотно спросил он. — Разум развивается или деградирует?

— И развивается, и деградирует.

— Но это же логический абсурд! — неприязненно возразил Несси.

— Но не диалектический! — Кирилл засмеялся ясным, правда, чуть злорадным смехом. — Разум, конечно, развивается, мозг увеличивает свой вес, растет количество мозговых клеток. Но, по Кавендишу, это оружие двуострое. Разрастаясь, мозг постепенно подавляет то, что его стимулирует: эмоции, воображение, мораль, эстетические категории. Все это он считает гораздо более естественным для человека, чем инстинкты. Совсем исчезают интуиция и прозрение как наивысшие формы знания.

— Нет такого знания! — заметил Несси.

— По Кавендишу — есть! По его мнению, разум сам по себе — бесполезен и беспомощен. Лишенный своих естественных стимулов, жизненных соков, он быстро атрофируется. А это приводит к тому, что вся человеческая жизнь постепенно замедляет свое движение, остывает. В результате чего и возникает энтропия.

— Очень наивно, — презрительно возразил Несси. — С чего он взял, будто эмоции и воображение важнее разума?

— Кавендиш имеет в виду не мозг. В сущности, еще ни один умник на свете не выяснил, что такое мозг. И какого типа энергия помогает ему осуществлять свои важнейшие функции. Под разумом Кавендиш понимает способность человека к активному мышлению.

Прошло уже десять минут, а философа все не было. Подождав еще немного, они позвонили в номер. Никто не ответил. Ключа у портье тоже не оказалось. Кирилл всерьез встревожился. Обежал все холлы, заглянул в бары и наконец нашел его у ресторана. Маленький, худощавый, но с мягким, округлым животиком, выступающим из-под шелкового жилета, Кавендиш напоминал цаплю, неизвестно почему торчащую у дверей на своих тонких, сухих ногах. Знаменитый ученый стоял, сунув руки в карманы полосатых брюк, и с интересом разглядывал посетителей. Мимо проносились официанты с подносами, вежливо обходили его, но философ их попросту не замечал. Как не заметил сначала и молодых людей, в недоумении остановившихся перед ним. Потом взгляд его задержался на приветливо улыбающемся лице Кирилла. Ни малейшего неудовольствия, а тем паче вины ученый явно не испытывал.

Ведь мы же договорились встретиться в холле, господин Кавендиш? — спросил Кирилл.

— Разве? — рассеянно ответил ученый. — Не все ли равно?

— Как это все равно, господин Кавендиш? Мы уже полчаса вас дожидаемся.

— Все равно, все равно, — пробормотал философ. — Я тут кое о чем раздумывал.

Молодые люди переглянулись.

— О чем же, господин Кавендиш?

— О портрете нации. То есть, я имею в виду, вашей нации. Иногда лицо человека говорит больше, чем примерное, хорошо обдуманное поведение.

— Извините, но здесь каждый второй — иностранец, — безжалостно сказал Кирилл.

Но Кавендиш ничуть не смутился.

— Все равно, все равно… А это, вероятно, молодой господин Алексиев?

— Да, разрешите вам его представить.

Но Кавендиш даже забыл протянуть руку, с таким откровенным любопытством он воззрился на Несси — словно впервые увидел болгарина. Похоже, глаза его немного, еле заметно, косили, хотя смотрели проницательно и сосредоточенно. Лишь когда все уселись, Кавендиш дружелюбно сказал:

— Красивый, представительный молодой джентльмен. Вам, юноша, очень пошел бы белый жилет, вы не находите?

— Эта мысль давно меня мучает, сэр, — вполне серьезно ответил Несси. — Да все не наберусь смелости.

Что-то дрогнуло во взгляде философа, он вынул из кармана записную книжку, переплетенную в искусственную шагреневую кожу, и записал что-то.

Официант поспешил подойти к столику с английским флажком, который Кавендиш нетерпеливо задвинул в угол. Заказали закуску и водку. Ждать пришлось недолго. Кавендиш тут же ухватился за рюмку.