Доспехи бога, стр. 41

А толпа бесновалась еще долго.

Не час и не два пришлось ждать нам, пока люди, отрыдав, стали понемногу приходить в себя, пока вспомнили, что нужно жить дальше и нужно идти дальше; пока переловили и утихомирили разбежавшуюся скотину, пока собрали вывалившийся из вьюков, запыленный, потоптанный десятками ног и копыт скарб…

Когда же серая слипшаяся масса вновь поползла вперед, я хлестнул Буллу нагайкой – и мы влились в поток, бесследно растворившись в нем.

Потом нас догнала ночь.

Люди располагались здесь же, посреди тракта и на обочинах, перекусывали, запивая скудную снедь водой из придорожных колодцев, и падали вповалку, чтобы с рассветом вновь тронуться в путь; то и дело у крохотных костров вспыхивали перебранки; кто-то кому-то угрожал, кто-то плакал, где-то в отдалении истошно вопил ребенок – а я, как ни странно, заснул, накрутив на правое запястье поводья, а левой рукой обняв Оллу.

Прошел еще день, и еще ночь.

И еще сутки.

И еще.

А на четвертый день, ближе к полудню, людская река замерла у перекрестка. Перерезав тракт, шла по торной дороге конница, шла, вздымая мелкую пыль, бряцая стременами; плечо к плечу, по восемь в ряду двигались всадники – молча, торжественно. Лиц не было видно под опущенными забралами, и только плащи слегка колыхались в такт мерному конскому шагу.

Фиолетовые плащи с белыми и золотыми языками пламени. И фиолетовое знамя реяло над бесконечной колонной.

– Орден! – вздохнул кто-то, накрепко притертый ко мне толпой. – Они… они все-таки покинули Юг… Хвала Вечному!

Он попытался высвободить руку для знамения, но, не сумев, всхлипнул и срывающимся голосом забормотал благодарственную молитву. Ее подхватили стоящие рядом; тягучий, торжественный речитатив расползся по толпе.

А конница шла…

Экка восьмая,

не без оснований утверждающая, что нет в мире ничего выше Справедливости, которая не знает исключений

Что есть на свете страшнее обиды людской?

Ничего.

Иное дело, что лишь глупец станет обижаться на родителей своих: зачем-де меня зачали таким, как есть? Жизнь она и есть жизнь; не с кого спрашивать – напротив, с тебя самого спросят, когда отживешь и вернешься туда, откуда пришел…

Вот так и живут – не спрашивая, ни вверх лишний раз не всматриваясь, ни назад не оглядываясь, от первого дня до последнего часа. Да и мало кто пожелает оглянуться; многим хватает доли, определенной еще до рождения. Кто вилланышем родился, так вилланом и помрет… ну, а сеньорский наследник и в старости останется сеньором. Так уж заведено в мире: у каждого на плечах лежит свой камень и каждый в одиночку бедует свою беду, а счастливых нет.

Кто красив, считает морщинки да сединки. Кто богат, жаждет иметь больше и больше, если же больше некуда – чахнет и сохнет преждевременно, трясясь над коваными сундуками. Кто близок к владыкам, трепещет, опасаясь опалы, но и сами владыки не спят по ночам, вслушиваясь во тьму: не слышны ль шаги убийцы?

Трус боится смерти, герой – бесчестия.

И даже исполненный мудрости страшится пустоты.

Но это все дано свыше; оспаривай не оспаривай – не будет толку. А если слишком уж упрям да боек, тогда жди смерти: будет тебе час, перед Вечным представ, высказать ему, Сотворившему Все, свою обиду. Авось на чем и поладите…

Земная же неправда – совсем иное дело; свербит она обидой нуднее любой язвы и жжется больней раскаленного железа; ведь не свыше она ниспослана, а людьми выдумана, ими, проклятыми, установлена, силой утверждена и пером в хартии вписана.

А раз так – ее следует упразднить. Ибо когда Вечный клал кирпичи, а Светлые месили раствор, – кто тогда был сеньором?

Вслушайся – и услышишь!

Раньше за такие слова бичевали прилюдно, да не плеткой ласковой, а убийцей кнутом, совсем еще недавно за такие речи прижигали лоб казенным клеймом и ссылали в рудники, а то и хуже, на галерную каторгу, а ныне – слушай-слушай! – вещает о том, уже не запретном, каждое Древо Справедливости.

Вкрадчиво шелестит его листва, увитая алыми лентами, манит, зовет, завораживает.

Ныне в каждой деревне, в каждом местечке, да и в городских посадах, захлестнутых великим мятежом, волнуются на ветру такие деревья, от земли до кроны выкрашенные радостным багрянцем, как было заведено в дни Старых Королей, и под сенью густых шепчущихся ветвей раз в семь дней собираются старейшины, избранные свободной сходкой, а сойдясь, соединяют влюбленных, и прекращают мелкие споры, и, досконально обсудив дела насущные, творят именем Вечного скорый суд, обеляя невинных, примиряя заблудших и карая злобствующих.

Сколько их ныне, Деревьев Справедливости?

Разве что ветру, гуляке из гуляк, под силу сосчитать…

Но не до того ветру. Ему, любопытному, и без этого есть на что поглазеть.

Пламенем охваченная, корчится Империя.

Горит, дымит, трещит искрами опадающих башен Север; там, в болотистых урочищах Тон-Далая, еще дерутся, удерживая немногие уцелевшие замки, беловолосые сеньоры, но без подмоги едва ли смогут устоять северяне.

Липкой сажей измазан обугленный Восток; он уже полностью в руках ратников Багряного, и некому там заглушить негромкий шелест ветвей Древа Справедливости.

Во всю силу гудит пал и на лесистом Западе.

Лишь южные земли, домен Вечного Лика, пока еще молчат; в тех дальних, у рубежа Великой Пустоши лежащих краях сгорблены плечи у людей и безнадежны взгляды, ибо суров закон Ордена, крепка рука магистра и коротка расправа братьев-рыцарей в фиолетовых плащах…

Но и там хрупка тишина: что ни день, уходят из ставки короля по южным тропам незаметные люди с серыми, расплывчатыми лицами. Уходят, чтобы стучаться в дома южан и спрашивать у встречных: кто же был сеньором, когда Вечный клал кирпичи? Они поют в час казни и, смеясь, плюют в священное пламя.

А значит, недолго осталось ждать Югу.

Скоро полыхнет и там.

…Шелестит листва.

Шепчет нечто, неясное грубому людскому слуху, словно пытается подсказывать Ллану верные решение. Но Ллан редко прислушивается к советам раскидистой кроны. Что понимают листья в делах человеческих, даже если это – листья Древа Справедливости?

Третий, последний из отмеренных для отдыха дней стоит в семи милях от долины Гуш-Сайбо, готовясь к последнему броску, войско Багряного. Рукой подать от этих мест до стен Новой Столицы, где, по слухам, уже собрались для последнего боя дружины сеньоров. Приди королевское воинство сюда месяца два, даже и полтора тому, столица была бы взята с ходу, ибо некому было ее защищать.

Но Вудри Степняк, первый воевода, сказал на Совете: велико наше войско, но не так велико, как следовало бы, и почти не обучено оно. Нельзя идти на столицу; пройдем по землям, закалим людей в мелких стычках, дадим отважным набраться опыта, а робким – наполнить сердца отвагой. Сеньоры же, добавил первый воевода, пускай стягивают силы в кулак; одним ударом и покончим с ними!

Так сказал на Совете Вудри Степняк, и никто не возразил, ибо среди всех вождей не было ни единого, превосходящего первого воеводу воинским опытом; Багряный же, как всегда, молча, подождав миг-другой, но не дождавшись иных мнений, кивнул головою: быть по сему!

И стало по сему.

Серебристо-серой змеей растянувшись вдоль дорог, тремя колоннами проползло по стране мятежное войско, вырастая и вырастая с каждой милей, высасывая мужиков из деревень и предместий, сглатывая замки и оставляя за собою их обглоданную, надтреснутую каменную шелуху. И вот: остановилось в трех переходах от Новой Столицы. Свилось в клубок, навивая все новые и новые кольца трех подтягивающихся к голове хвостов.

Люди отдыхают.

Они рады лишнему часу без отягчающего тело железа. Иные спят, плотно завернув голову в домотканые куртки; дерюга, она хоть и не сукно, а от лагерного шума отгораживает не хуже сукна; другие кидают кости, хохоча при добром броске и яростно бранясь при неудачах; кое-кто, сторожко оглядываясь по сторонам, пускает по кругу флягу с огнянкой. Взвизгивают дудки, всхлипывают нестройные песни; они тоскливы, как вилланская жизнь, а новых, повеселее, еще не успели сложить певцы.