Доспехи бога, стр. 24

В обширной горнице творилось невообразимое: под всеми четырьмя стенами в половину моего роста было навалено всяческое добро – не свое, стократ перебранное, раз навсегда расставленное, а явно совсем недавно приволоченное, еще не рассортированное, не распиханное по сундукам и клетям: штуки ткани, посуда, песочные часы в серебре, что-то вроде клавикордов с перламутровыми клавишами, еще отрез, еще, ворох рубах, ковер, второй ковер, сапоги ненадеванные, опять посуда, опять песочные часы, эти уже в золоте. Не боись, буркнул Лава, не грабленое; сами несли, еще и с поклоном: мол, не возьмешь ли, друг-брат, за должок? – а чего ж не взять, вещь свое место найдет, да и соседи нынче злые, что те кобели, опять же должки должками, а вещи вещами, ежели кто из приставских возвернется, так и вернуть недолго… только где ж им вернуться, когда там, ну, на усадьбе, значит, Вечный знает, что творилось?

Замолчал. Кряхтя, улегся на лавку.

Велел:

– Лечи.

– Сейчас?

– Ну. Чего время-то терять? А насчет харчей не боись, соберут вам сейчас…

И пока три бабы – совершенно одинаково ширококостные и толстозадые, с такими же, как у парней на дворе, выпуклыми очами, молча накрывали стол, я щупал, мял, теребил костистую поясницу хозяина, подправляя сдвинувшийся позвонок…

И расспрашивал.

А Лава рассказывал.

Не то чтобы он любил языком чесать, да ведь поговорить когда-никогда с кем-то надо же – а с кем? Сыны – балбесы, бабы, они бабы и есть; дорогие соседи, все до единого, пустобрехи и завистники. А тут, спасибо Вечному, новый человек, городской, грамотный, из благородных; можно сказать, ему, Лаве, ровня…

Вот ведь какие времена настали, говорил Кульгавый, постанывая, самые, скажу я, распоследние времена, и неведомо, что дальше-то будет. Даже и в Козьи-Воздуся добралась напасть. Когда? Ну… третьего дня, утром рано, аккурат перед побудкой, прискакал на деревню конный. Вроде мужик, а при мече. И не степной. Сказал: от короля. Мол, послан. Ко всем людям земли, стало быть, и к вам тоже. Вставайте, сказал, за древнюю волю, за правду. Наговорил с три короба и умчался. А господин пристав как раз по вечеру объявил мужикам, что теперь в шестой день тоже на господское поле надо идти, потому как дожди скоро. Ну… и собрались было, ничего ж не поделать, да вот этот, который от короля, всех смутил: сказал, что не надо теперь ни шестой день ходить, ни пятый, ни вообще, потому – сеньоров больше не будет. М-ммм… вот, пошли мужики к приставу, узнать, что там да как, встали под домом; дождь шел, а они все ждали, а господин пристав все не шел, и вот тут-то Вакка-трясучий вдруг открыл рот. И никто ж не ждал от Вакки такой прыти, слышь, лекарь?! – а он взял да открыл. Раньше молчал, когда меньшую девку его господин пристав в поломойки забрал, с брачного ложа взял, из-под жениха, считай, и после молчал, когда девка-дура в омут кинулась… ну… молчал и молчал, а тут вдруг завопил: король-де, король вернулся! – и шасть на крыльцо. А оттуда – стрела, короткая такая. И Вакку в грудь. Добро б еще одного Вакку, бобыля непутевого, так ведь вышла наружу и дедушку Гу насмерть поцарапала. А дедушка старенький, его вся округа уважает. Ну вот… и как-то оно вышло, что народ попер на крыльцо, а оттуда еще стрела, и потом еще… но мужики осмелели и обозлились, выломали дверь и в кухне, за лавкой, зарубили господина пристава мотыгой. И жену его, чтоб не лезла под горячую руку, той же мотыгой пристукнули, как куренка, хотя на нее, понятно, зуба никто не держал. А отца-капеллана, беднягу, прибили к дверному косяку гвоздями, но это уже потом, спьяну, когда выбили днища у бочек в подвале. А там бабы в крик… Ну и пошло… Только ты, лекарь, не думай, что я там был, не было меня там, с чужих слов говорю, а мое дело сторона…

Лава кряхтел, невестки его (или дочери?) сновали туда-сюда, бухали на стол миски и казаны, со стола несло вкусным паром чего-то мясного, Олла, умытая и одетая в чистенькое платьице, сидела на краешке скамейки, а я думал.

Круто заварилось, очень круто; но мне-то что делать?

Лава о демоне знать ничего не знал, не слышал даже, да и как слышать, продолжал бубнить Кульгавый, я ж от мира наособицу, они ж завидущие и руки у них загребущие, работать не умеют, а больше того – не хотят, вот и не ладили с господином приставом, упокой его Вечный, а господин пристав, он ведь тоже человек, и притом с ба-альшим понятием; ежели с ним по-умному, так тебе завсегда потачка будет, глядишь – и на оброк отпустят, и опять же – хоть вернись сам господин пристав, так Лава вещички господские схоронил, а ежели никто не вернется, так тоже хорошо, добро в дому хозяйству не помеха; а бояться Лаве нечего: трое сынишек тут, под боком, в обиду соседям не дадут, и старший сынок у самого его сиятельства графа в кольчужниках, десятник уже; тоже заступится, если что не так… а еще двое сынков, Укка и Лыып, так те сразу, как мужики собрались в поход, вместе с ними пошли, за древнюю правду; к королю, значит… К какому королю? Ну-у… господин лекарь, видать, совсем издалека. К какому ж еще, если не к тому самому, к другому нешто б я парней пустил, а тут, может, и повернется, как люди говорят…

– Да что за король? – спрашиваю я, еще не подозревая, что через мгновение сердце замрет и сожмется.

– Багряный. Кто ж еще? – неподдельно удивляется Кульгавый.

И тут же вскрикивает.

Впервые за семь лет практики мой палец соскользнул с позвонка.

Экка пятая,

из которой читатель узнает, что горожанам никак верить нельзя, поскольку городской человек всегда себе на уме

Сорок тысяч вилланского войска встало под стены Восточной Столицы, словно туча, сотканная судьбой из серой дерюги, а на флангах дышащего чесноком и потом полумесяца тусклыми молнийками мерцали шлемы и нагрудники всадников; без конницы нет победы, и потому каждый хоть сколько-то умеющий держать поводья в первую очередь получал оружие – настоящее оружие, взятое во взломанных замковых оружейных. А кое-где поблескивали и гербы: волна мятежа, взметнувшись до самых небес, увлекла за собою умм-гаонов, не забывших о древней чести, и вот они – королевские рыцари, вычеркнутые из Бархатных книг: в седлах, в полном вооружении, готовые отомстить за позор и, буде на то воля Багряного, вернуть утраченные дедами права и владенья. Что ни день, прибывало их в королевской ставке, и мятежники принимали их по-братски, ибо бывшее когда-то – забылось, и давно уже не было у вилланов счета к умм-гаонам.

Уже кое-чему обученные, старались бунтовщики держать равнение и не галдеть излишне; не толпой, как недавно еще, но уже почти войском были они, и вдоль фронта, над серым, темно-бурым, выветренно-белесым, словно слипшийся колтун, месивом рваных рубах, задубелых курток и остроконечных вилланских капюшонов колыхались на длинных древках шитые шелком знамена: Четверо Светлых, покровители всех обездоленных, улыбались с атласной глади, и хмурился Однорукий Трумпель-Доор, мститель за поруганную невинность, и шевелились на легчайшем ветерке усики золотого колоса, герба Старых Королей…

В сорока шагах от замшелой стены, сложенной из неровно тесанных валунов, выстроились мятежники – и до самого редколесья, темной полоской виднеющегося на горизонте, топорщился в небо густой частокол пик, копий, вил, алебард, кос и многих несуразных самодельных орудий, не имеющих особого названия, но вполне способных убивать и калечить; тяжело нависали над простоволосыми шеренгами неуклюжие штурмовые лестницы, пушистыми лохмотьями вздымались к блекло-голубому небу высокие густо-смоляные клубы дыма; кипела в закопченных котлах, рассыпая жаркие брызги, зажигательная смесь, и уже подтягивали умельцы чаши катапульт, а помощники их, надув от усердия щеки, готовились вложить в них пахнущие огнем кувшины.

Там и тут, разбившись на десятки, стояли, каменея отрешенно-сосредоточенными лицами, лесные братья: они не пойдут вперед, их задача – прикрыть штурмующих; в руках у них луки, изготовленные к стрельбе, и на тетиве уже лежат стрелы, готовые сорваться с тетив все разом, по единой команде – кучно и метко, чтобы смести всякого, посмевшего выглянуть из бойницы.