Разбиватель сердец (сборник рассказов), стр. 31

В Ленинград ко мне Мулка так и не приехал, еще на пару писем – не ответил; да и писал-то я на Саню.

А Саня через полтора года, летом, позвонил в мою дверь – и гостил две недели из своего полугодового, с оплаченными раз в три года, билетами, полярного отпуска: две недли загула, напора и "отведения души".

– Чудак, – сказал он о Мулке. – Глаза жестокие, а сам добрый. Умный! в двух университетах учился. Говорят, шаманом хотел быть, а потом выучился и раздумал, а трудиться нормально ему, вроде, религия не позволяет… или с родней поссорился, говорят.

…Я провожал его в ресторане гостиницы "Московская". Дружески-одобрительный официант менял бутылки с коньяком. В полумраке сцены, в приглушенных прожекторах, девушки в газе и кисее изгибались под музыку, танцуя баядер. Саня облизал губы.

– Я тебе вот что скажу, – сказал он. – ПрОклятое то место. Я на этой точке два плана делал, по полтораста песцов ловил, рыбы шесть тонн. Бензиновый движок в прошлом году купил, электричество сделал. А только не вернусь туда больше. Найду желающего, продам ему все там, тысячи четыре точно возьму, и – ша…

Я не понял.

– Пошел Мулке подарок твой относить – а там и нет ничего… Вообще ничего, понял?

– Может, не нашел? – Я улыбнулся, начиная подозревать истину.

– Как не найти – прямо на берегу стояла?! Что я, один год в тайге, не ходил по ней, что ли?.. Заночевал у костра, назавтра все там исходил, дальше дошел – аж до Чертова Пальца, а это на десять километров дальше, понял? – Он выпил, изящно промокнул губы салфеткой и положил ее обратно на колени. – А назад иду – вот она, избушка! Пустая! черная… Ближе подошел – все настежь, все покосилось. И… и кости собачьи на крыльце.

Ну – я пощипал себя, что не сплю, и по реке вниз обратно – задницу в горсть, и мелкими скачками. У поворота оглянулся – а там свет в окне! И собака залаяла!

До дому долетел – не знаю как. Печь растопил, сижу у нее и трясусь. И ружье рядом.

А потом – тринадцать дней ровно! – все капканы как один пустые! Каждый день обхожу, еще десяток в звпвсе был – поставил: ничего! И рыба: две сетки в прорубях у меня: пусто, понял! Ну, думаю, плохо дело…

А на четырнадцатую ночь просыпаюсь: скребется кто-то на крыше, ходит. Аж дух замер. Тихо встал, ружье взвел – и прямо из открытых дверей вверх! Слышу – спрыгнул кто-то на ту сторону. Я – туда: росомаха пожаловала, улепетывает! И сразу я ее свалил, одной пулей, ночью – прямо в хребет.

И в этот день – все ловушки с добычей! все как есть! эт что такое, ты мне скажи, а?! Твое здоровье!

– Саня, – сказал я, – кончай врать. Эти байки девочкам в Сочи травить будешь. Часы у тебя на руке – те, что я Мулке посылал.

Он побагровел, сдернул руку под стол и засуетился:

– Часы я такие в Москве купил, удобные часы. Ты что, в ГУМе купил, как раз выкинули…

– Сколько стоят?

– Что я, помню?.. Деньги летят, знаешь…

– А те часы где?

– Те я у избушки оставил… положил, и бежать.

– Значит, посылку открыл, раз знаешь про них?

– А что им зря пропадать, – пробурчал он, совершенно уничтоженный. – Хочешь – забери, что мне… я просто на память…

Я вздохнул. Что с него возьмешь, беззлобного. Он и свое отдал бы еще легче, чем мое взял. Понравилось, и все тут, велик ли грех, он тут со мной уже две недели деньги расшвыривает, ящик этих часов прогулял небось.

– Сколько тебе лет, Саня?

– Двадцать девять, – ответил он с обидой. – Жениться вот думаю, пора. Не посоветуешь?

Это было полтора года спустя.

А тогда солнце дробилось радугой в пропеллере. «Аннушка» протарахтела, снижаясь и скользя, качнула крыльями и села на реку, вспоров два веера алмазной пыли. Летчики в собачьих унтах и цигейковых куртках закурили и пошли к избушке угоститься рыбкой.

Саня хлопотал: чай заварил индийский, выставил субудай – малосол из свежей, вчера вынутой из проруби, нельмы, с солью, уксусом, перцем и чесноком, подарил им по глухарю: с летчиками надо дружить, чтоб прилетать хотели, от летчиков много зависит.

Я помог ему таскать кули и связки в самолет.

– Заблудился, значит? Бывает. Хорошо еще, что нашелся. Тайга – это тайга.

Летчики пахли одеколоном, мылом, отутюженной одеждой. Цивилизацией. невероятно чистоплотны и ухожены были летчики. Неужели и я в городе такой?

Самолет подпрыгнул и полез вверх. Я прилип к иллюминатору. Саня стоял у крошечной избушки посреди белой вселенной и махал рукой.

Летчики, молодые ребята при белых рубашках и галстуках, перекрикивались через шум мотора и смеялись о своем.

Солнце сплющивалось и вплавлялось в горизонт – малиновое, праздничное, вечное. Закат расцветил снега внизу буйной карнавальной гаммой.

Игарка замигала издали гирляндами огоньков, провешивающих порт и улицы. Встреча произошла без формальностей – да и вообще никакой встречи не было. Инспектор госпромхоза убедился, что никто ничего неположенного не приволок, разгружать было уже поздно – грузчиков не было, механик зачехлил мотор, закрыл на ключ дверцу, опечатал ее своей печатью, а инспектор – своей. У всех были свои дела и своя жизнь.

Я сидел в гостинице летчиков и смотрел по телевизору антивоенный митинг в Лужниках. Парок слетал в морозный воздух от единого дыхания десятков тысяч людей.

В коридоре дежурная наставляла по телефону мужа, чем кормить детей.

Летчики хвастались своими женами и пили за семьи – они были командированы сюда из Красноярска.

Смешной внук шамана. Пропавший учитель для детишек таежных школ. Твоя совесть и твой страх оказались сильнее твоего разума и веры.

Разум человечества, наверное, должен быть равен его совести. Люди не могут отрешиться от дел – кто ж за них все эти дела сделает? Кто ж, кроме нас самих, поведет нас дальше, преодолевая все опасности, вплоть до самых страшных. телевизор показывал антивоенные выступления по всему свету.

Десятки и сотни тысяч лет мы боролись. Боролись с холодом и голодом, хищниками и болезнями. Из бесконечных глубин наш путь – путь борьбы за жизнь; умение бороться за нее живет в нас от пращуров, оно сидит в наших генах. От опасности не спрячешься, не пересидишь ее – у нас нет выбора, кроме победы.

Я отпечатал под копирку письмо ему и оставил с просьбой во всех московских магазинах "Старой книги". Авось ведь выберется еще.

Надо бы встретиться, договорить.

Карьера в никуда

Эта вековой дали затерянная история была рассказана мне двадцать лет назад покойным профессором истории Ленинградского университета Сигизмундом Валком. Профессор собирался пообедать в столовой-автомате на углу Невского и Рубинштейна. Он пробирался к столику, держа в одной руке тарелку с сардельками, а в другой ветхий ученический портфельчик, и сквозь скрепленные проволочкой очки подслеповато высматривал свободное место. Под его ногой взмявкнула кошка, сардельки полетели в одну сторону, портфель в другую, очки в третью, сам же профессор – в четвертую, где и был подхвачен оказавшимся мною (что не было подвигом силы: вес профессора был созмерим с весом толкнувшей его кошки, на чей хвост он наступил столь неосмотрительно). Я собрал воедино три дотоле совместные части, выловив очки пальцем из чьей-то солянки, к негодованию едока, сардельки же бойко выбил без очережи взамен растоптанных. Ободрившийся старичок в брезентовом дождевике вступил в благодарственную беседу – и я был поражен знакомством: профессор с мировым именем. Кажется, своеобразно польстило и ему – то обстоятельство, что воспитанные манеры принадлежали именно студенту родного университета.

Апрельское солнце клонилось, Мойка несла бурный мусор, Летний сад закрылся на просушку: я провожал профессора до Библиотеки Академии наук. Он поглядывал хитро и добро, покачивал сигареткой в коричневой лапке, шаркал ботиночками по гранитам набережных и рассуждал… Был вздох о счастье юности, вздох о мирской тщете, вздох о всесилии времени; легкой чередой вздохи промыли русло мысли, слились в сюжет – характер, судьба, история. Он касался рукой имен, дат, названий – просто, как домашних вещей: история казалась его домом, из которого он вышел ненадолго, лукавый всеведущий гном, на весеннюю прогулку.