Мое дело, стр. 61

Интермедия. Идет съемка

Старушка за стенкой сбрендила и поменялась. Ей чудилось, что я жарю в комнате мясо, и чад душил ее астму. При упоминании жареного мяса я возбуждался и орал. Интеллигентка нюхала трубу котлетной, выходившую в наш двор. Труба выходила и раньше, но невыносимой чуткости чутья она достигла лишь в восемьдесят.

Тихий люмпен-алкаш в ее комнате позвал меня к телефону. И меня пригласили на встречу поклонники!!!

Их тонваген стоял перед Русским музеем. Московская телегруппа снимала сериал о живописи. Они жили в гостинице и пили по вечерам с ленинградскими друзьями. Друг развернул коньяк, и директор группы Недда Карамова прочла на мятой газете: «Идет съемка».

– О! – сказала Недда и прочла дальше:

«Начинается съемка. Приходит директор картины и принимает валидол. Ждет рабочих, идет на поиски».

– А-а-а!!! – завопила в восторге директор Недда и заставила слушать всех.

Друг оказался немолодым инженером из семинара Стругацкого, и дал им телефон хорошо знакомого автора.

– Мы будем вас поить и носить на руках! – перекрикивала Недда в трубку звон и веселье.

И назавтра они приняли меня в своем тонвагене. Напоили коньяком, накормили ветчиной и показали по никогда не виданному мной видеомагнитофону японский боевик «Возвращение леди карате». И все это время чудесные и глубоко культурные люди беспрерывно говорили мне справедливые и приятные слова.

Это была моя первая встреча с читателями. И мой первый гонораро-банкет. Если не считать семнадцати рублей мелочью в полиэтиленовом мешочке, который мне вручили как премию в семинаре за «Кнопку»: все голосовательные монетки – победителю. Буфетчица изменилась в лице, когда я за всех расплатился ими внизу.

6. Обмен

– Но вам тогда придется переехать из Ленинграда в Таллин, – мягко и выжидательно сказал Айн Тоотс при первом разговоре.

Ну-ну. Разговор я начал с того, что именно переезжаю в Таллин – работать в «Молодежи Эстонии». Профессионально расти. Приглашен. Старая дружба двух редакций, скороходовская гвардия. Айн видел эту игру насквозь и понимал условия. Вот и переспросил всерьез.

– Раньше мы еще могли издать автора из России, – пояснил Тоотс. – В виде исключения. Но в последние годы руководство решило эту практику прекратить. Тут вам немного не повезло, если вы хотели по-прежнему жить в Ленинграде.

А то я не знал. Много вас понабежит таких из Ленинградов и Москов на наше маленькое издательство. А оно для того, чтобы издавать нас.

Ага. Место есть, но ложиться надо завтра. Жить тут. Для этого надо – где жить и на что жить. Скоро осень, пампасов нынче не было – было устройство книги и жизни. Нет денег. Значит, надо идти на работу. А для этого нужна прописка. Ну и так далее. Переезд.

Накупил я газет в Таллине и газет в Питере, и зарылся в объявления.

Это отдельная эпопея – квартирный обмен советской эпохи, да еще между двумя городами. Но вот это колыхало удивительно мало. Плевать, абы жить было где. Хором не будет, а исполнение всех желаний впереди. Время – золото.

Я жил у Алки, и в три дня объехал десять мест. Мои восемь метров в Таллине тянули на приличную комнату.

...Я вошел в ту двухэтажную деревяшку – и мне стало хорошо сразу. Здесь дышалось легко – здесь жили люди, любившие дом, и жизнь, и легкие радости. И комнат было целых две! – пусть смежные и небольшие. И окна второго этажа на деревья и кусты. И нормальная ванная! – правда, с дровяной колонкой, но колонка та грелась через ход трубок прямо от кухонной плиты. Это хорошее чувство – ты входишь в свою квартиру, где жить будет хорошо.

...Я поселился рядом с Ленинградом, чуть в стороне. На короткое время. Пока книга выйдет. А там? Всего наперед не просчитаешь. А там – пройдем главный этап. И будет видно.

7. Мне накопили строчки

Мои книги уложились в две картонные коробки. Пальто с шапкой и костюм с рубашкой болтались в чемодане. Машинка в футляре и портфель рукописей.

Я отодрал от стены оленью шкуру, и армада моли вылетела сквозь сетчатую изнанку. Шкаф, стол и стул я раздал по друзьям. Безногую тахту мы вынесли на помойку.

Плед на окне был завязан сыромятным ремешком-тороком от моего скотогонского седла. Я развязал калмыцкий узел и сунул ремешок к вещам, а плед расползся в руках.

Комната опять сделалась большая и светлая, как годы назад в первый день.

Я один провел последний вечер.

Когда стемнело, я вынес во двор к мусорным бакам толстую, разрозненную пачку бумаги. Это были мои отказы, и было их двести две штуки. Я положил их на грязную жесть крышки, прикурил и той же спичкой поджег уголок. Я хотел курить и смотреть, как они горят. Но плотно сложенная бумага не горит, я их пожег лист за листом, а потом просто скинул внутрь, в мусор.

Назавтра было воскресенье, и мы пропили отвальную, сидя на полу и подоконнике. Перед первым тостом я сунул палец в стакан и стряхнул по капле через левое и правое плечо и перед собой: духам дома.

«Да, так счастлив, как в этой комнатке, ты уже никогда не будешь», – сказал голос. Я помню, чей это голос, и он сказал это с любовью и тоской.

Ленинград.

«За семь лет все клетки человеческого организма обновляются полностью?» – писал я семь лет назад в «Бермудских островах».

А потом брат и друзья внесли меня в сидячий поезд, и я знал, что вернусь на выходные. Я еще долго возвращался на выходные.

Путевой итог

Мне был тридцать один год. И я создал свою новеллистку.

Не было ни у кого таких рассказов.

Это лучшая короткая проза на русском языке за последние десять лет, сказал я себе. И я отвечал за свои слова.

Никто из тех, кого я читал и кого встречал лично, не знал о короткой прозе столько, сколько я. Никто не выплавил на короткой прозе столько нервов, сколько я. Никто не работал над короткой прозой так много, так долго и тяжело, сколько я. При том, что мне давно не стоило ни малейшего труда писать легко и бесконечно опусы, классом выше или много выше тех, что считались текущей литературой.

И они хотели поставить меня во второй ряд. Поцелуйте себя в зад.

Я уеду в Кушку, и Уэллен, на Диксон, но я буду печататься. Я все равно издам мою книгу.

Меня не интересует писать то, что считаете литературой вы. Все ваши мнения – заемные. Ваши умственные способности заслуживают презрения. Признаком ума вы полагаете повторять то, что принято говорить в среде, правилам которой вы подражаете. Лишенные природой оригинальности сами, вы не воспринимаете ее у других, считая оригинальничанием. Вы быдло, отличающееся от массы поверхностной панорамой образования и уровнем интеллектуальных амбиций.

И это вы, быдло, будете оценивать меня? С какого бы хрена? Ну – выходи: померимся: ты больше знаешь? ты больше умеешь? больше читал? ты больше пережил? ты больше работал? Я справлюсь с твоей работой – а ты с моей справишься? Встанем рядом: ты что, говоришь лучше меня? Сядем рядом: ну-ка, задайте нам опус на равных параметрах – ты напишешь лучше? хочешь – легче? хочешь – смешнее или печальнее? хочешь – быстрее? хочешь – притчу, драму, боевик?

Они не видят, как это написано. Не видят, как это простроено на много слоев в глубину. Не слышат звучания слов за видимой обычностью фразы. Не отличают звон бронзы от стука пня.

Я мечу бисер перед свиньями.

Ничего. Чем больше ты делаешь – тем сильнее встречное сопротивление среды. Они все равно ничего не понимают – так в конце концов просто поверят.

Они хотят замолчать меня. Выдавить вон. Поставить ниже собственного уровня. Воткнуть в ряд и классифицировать как заурядность. Рассказывать друг другу, как талантливы они сами и равные им. Ну что ж. Если ты чего-то стоишь – укажи быдлу его место.

Я тачаю шедевры. Они даже плохо понимают, что это такое.

Я имею право считать вас дерьмом. Я это право заработал. И работа моя – не чета вашей.