Мое дело, стр. 42

12. Май и сентябрь

Над серо-серебряными жестяными крышами небо сделалось ярким. И большую форточку в большом окне (стена восемьдесят сантиметров кирпича) я не закрывал круглые сутки.

Батарея под окном была раскалена. В мае кочегарка выжигала оставшееся топливо, и в комнате было тридцать. Я выходил мокрый на весенний ветер, сморкаясь и сипя.

Я написал за год четырнадцать рассказов. Сто двадцать страниц. Я сложил их стопочкой на столе. Толщина стопки была поразительной. Я нежился зрелищем, взлетевший дух реял на крепких крыльях: вот сколько! Дело действительно идет.

Сезон кончался 9 Мая. С утра я ехал в гости. Там был телевизор, и в десять – под первый звон курантов к параду – пропускалась первая рюмка.

Потом я загорал на Петропавловке – первый раз в этом году. А вечером была уже большая поддача. Воздух пах летними каникулами. Голова была удовлетворенно усталой. Тело требовало действия, а дух – приключений.

Уже четыре подборки-папки с рассказами получили по три-пять отказов, но пока плевать, нормально, энергия пробоя копится.

Я сваливал в пампасы. Вид печатного слова был мерзок и чужд. Друзья втискивались на отвальную, и радовались соседи, что весь год я живу анахоретом. Однажды в поезд меня просто вложили.

* * *

К первому октября кружился желтый лист, сквозной воздух пах студеной водой и железом трамвайных рельс, и тоска северного угасания давно сменилась счастьем начала сезона. Это твой город, и твои друзья, и твой дом, твоя свобода и любимое дело жизни.

Я пил и раскручивался неделю, медленно настраиваясь к работе, как будто где-то внутри начинала подавать звук скрипка в оркестровой яме.

И садился однажды днем, после расслабленной прогулки и неопределенных размышлений, за стол. Было большим удовольствием фиксировать, как появлению тепла в кистях рук отзывается шампанское покалывание прохладно-свежего подъема в груди.

И оказывалось, что я, блаженно предвкушающий над чистым листом и рукописью сбоку, ни черта не вижу чего ж там исправлять, и так нормально и хорошо, и вообще я не могу написать ни фразы!.. Но я уже знал, что через пару часов это начнет проходить, а недели через две исчезнет вовсе.

Баллада о продукции III Рейха

Весь первый сезон я перепечатывал рукописи на, стало быть, одолженной машинке. Я брал ее на месяц в октябре и отдал насовсем в мае.

С работ двести пятьдесят на машинку я отложил жестко. Поехал в комиссионку на улице Некрасова и наладил контакт с продавцом. Купитъ-«достать» новую машинку было сложно: дефицит. Все по блату, и неизвестно когда поступит новая партия. А в комиссионке можно было и сразу, и принести могут в любой миг, и дешевле намного, если старая.

«Москва» стоила двести двадцать, «Юнион де люкс» двести пятьдесят, «Эрика» – двести семьдесят. Это новые. Которых не было.

Продавец позвонил буквально через неделю, и соседка постучала в стенку и позвала меня к телефону.

На полках магазина стояли огромные конторские электромашинки и пара раздолбанных «Ундервудов».

– Если вас это устроит, – без уверенности сказал продавец и выставил на прилавок футляр с ободранными углами. Замок щелкнул, и я щелкнул.

Я полюбил ее с первого взгляда. Это была прошлых лет «Олимпия» – черная, лаковая, ладная, компактный металл. Лишь стертая спереди краска под клавишей интервала говорила о рабочем стаже.

Я заправил лист и потарахтел – свободный, но плотный ход, без этой пластмассовой и жестяной расхлябанности и люфта. И шрифт не выношен, и нигде не западает и не заедает.

– Беру, – сказал я, хотя понял это сразу. – Сколько?

Она стоила всего сто сорок. Я экономил минимум шестьдесят рублей – вниз от двухсот, меньше которых подходящая машинка стоить не могла.

– Сколько я вам должен? – чуть тише и чуть подавшись на прилавок, спросил я.

Продавец, молодой пацан лет двадцати четырех-пяти, с долей неловкой вины пожал плечами:

– Ну, за такую, я даже не знаю, мне самому неудобно. – Он подразумевал, что машинка старая, вышедшая из обихода, как бы он неликвид предложил мне на посмотр, и деликатная совесть не позволяет брать сверху. Я предварительно говорил, что четвертак с меня за подходящую портативную: отложить и позвонить. Но «Олимпию», «Колибри» и «Ремингтон» не называл.

Он показал откровенную удовлетворенность десяткой сверху, и я повез машинку домой. Она была почищена и смазана.

Обследование под настольной лампой выявило марку изготовителя: «Народные Предприятия Роберта Лея

Лейпциг русский шрифт для восточных территорий 1942».

III Рейх делал хорошие механизмы. Это была сталь, подклеенная для звукоизоляции сукном. Тонкая рама сталистого чугуна. Предельной простоты и надежности лентопротяжный и регулировочный узлы. Автомат шмайссер. Ее можно было выбросить с четвертого этажа на асфальт, поднять и печатать дальше.

Модель «Олимпия Элита».

У нее обнаружился только один дефект: клавиша возврата каретки на один знак – через семь раз на восьмой возвращала назад на два знака, и ты рефлекторно лудил букву на уже запечатанную раньше. Это в одной шестеренке был сломан край зубчика. Потом я по большему усилию на клавишу и более звучному стуку каретки механически определял двойной возврат и тут же пускал каретку на знак обратно.

Я купил для нее веретенное масло, жесткую кисточку, пузырек ацетона, вату и постриг зубную щетку: смазывать, мыть и чистить шрифт. Пара крайних букв были у нее расположены непривычно. Я начал печатать на ней с одной страницы в час! Через месяц две, к концу сезона четыре, через пару лет шесть. Быстрее не научился – когда пишешь так медленно, к чему суета?

Это был почти член семьи. Домочадец. Домашнее животное.

Тридцать лет я печатал на ней все, что вообще выходило готового из моих писаний. За тридцать лет у нее однажды сломался рычажок литеры «и», и еще раз просела каретка. Одна неполадка в пятнадцать лет.

Черновики я писал и правил от руки, и тогда переставлял машинку на широченный подоконник – прямо за левый локоть.

Памятка. Технические условия

Отношение редакций к оформлению представляемых рукописей напоминало требования развращенного властью командирского денщика к ротному повару в каноне «Швейка»: «Ты что это вздумал мне селезенку накласть? Знаешь ведь, что я ее не жру!»

Рукопись представлялась напечатанной на машинке со стандартным шрифтом через два интервала. А то были еще машинки с «портативным» шрифтом, чуток мельче и убористей. Такой шрифт не принимался. И если интервал чуть меньше – это тоже не принималось.

На белой бумаге формата 210 на 297 мм (формулы «А4» тогда не употреблялось). Ее еще было не достать.

28—30 строк на странице, по 58—62 знака в строке. Поля: слева – 4 см, сверху и снизу – не менее 2,5 см, справа – не менее 1 см.

Допускается не более двух исправлений на страницу.

А вот самое гнусное, самое подлое требование этих зажравшихся сук: редакция рассматривает только первые экземпляры. Вторые уже нельзя. Нельзя из-под копирки! В чем подлость? А в том, что любая множительная техника была не просто строжайше запрещена для доступа граждан. И даже не просто запрещена – о ней в семидесятые граждане еще не слышали вообще. А первые экземпляры редакции сплошь и рядом теряли! Или не считали нужным возвращать! Так и указывали: «Рукописи не возвращаются». И тебе надо было печатать все по новой! раз не было денег на машинистку! А это – сначала 10 коп. за страницу, и очень быстро – 12 и 15, и вот уже 20 коп. за страницу! Два рубля за десятистраничный рассказ! Восемь рублей за подборку в папке! Двадцать пять рублей за три рассыла в месяц!!! А я наладил свой конвейер пропускания рассказов через все редакции, как зенитчик высаживает бесконечной очередью двухсотпатронную ленту в черное небо, чтоб хоть одним трассером зацепить скользящий силуэт самолета. На восемнадцать рублей я сам счастливо месяц жить буду!