Мое дело, стр. 32

В сентябре я вышел из обитой звукоизоляцией машинописки и нервно завопил:

– Теперь я знаю, что такое фашизм! Это добровольно и за маленькую зарплату писать обратное тому, что думаешь и хочешь!

Редактриса поспешно выписала мне премию, и с пятницы меня выпихнули на три недели в Сочи:

– Тебе надо отдохнуть после лета.

...Я научился не то чтобы словесной развязности – я расчистил и развил способность писать когда угодно о чем угодно в каком угодно объеме. Не алмазным резцом, но – легкими, нефальшивыми и вполне относящимися к делу словами. Это так же относилось к литературе, как школьный баскетбол – к метанию последней гранаты под танк. То есть как-то все-таки относилось.

Общеизвестно и банально, что поработать в газете писателю полезно. Правда, хорошему писателю все полезно. Любой опыт можно обернуть в позитив. Все, что не убивает – закаляет. Да?

Таки на первых порах, в подготовительный период – похоже да, полезно. Ты перестаешь бояться слова – навсегда. Какой на хрен страх чистого листа?! Ты всегда готов измарать его в мгновение ока. И когда с наслаждением медлишь над первой фразой – ты готов родить и сбросить их сотню, но слушаешь нутром музыку сфер и добиваешься, ищешь, ждешь единственно верного звучания. А глину, болванку, черновик для последующих обработок и переписок – готов гнать с пол-оборота.

Ты готов писать без перерыва – наслаждение и трудность даны тебе в одном флаконе, чтоб из всех возможных вариантов текста избрать и выдать – идеальный, единственный, адекватный внутреннему слуху.

Короче. Грубое, но неограниченное управление писанием во исполнение поставленной задачи. Вот что дает газета. Может дать, если там понимают дело.

А в «Скороходе» – мы понимали. Вчерашние звезды филфака и завтрашние издатели, главные редакторы, писатели и переводчики. Мы просто были – без прописки, или без партийности, или с разводом, или не с той национальностью, не члены Союза журналистов – мы тормозились советской жизнью, и в этом торможении собирались к дальнейшему проскоку через бутылочное горлышко родного «Скорохода». Если б не анкеты – все бы лудили центральные газеты: мы работали по асам. Все отраслевые призы, кубки и грамоты в своем разряде мы держали на стенах редакции – к гордости фирмы.

Писание на нефальшивом профессиональном уровне становится полностью управляемым тобою процессом. Подконтрольным. Вот чему научается приличный газетчик.

...Потом приедается. Уходит новизна. Нет новых открытий. Кайф улетучивается, оскомина густеет и вязнет. Повторение. Тошнит.

Я вынес девять месяцев. Десять лунных. И дорога родила меня обратно.

– Откуда ты?

– С улицы, – сказал Гаврош.

* * *

И еще одно осталось на память. На всю оставшуюся жизнь.

– Ты вникаешь в тему до тех пор, пока не узнаёшь о ней все, – внушали и открывали мы очередному пришедшему. – Если ты пишешь – в объеме своего материала ты должен быть самым компетентным из всех. Они – каждый на своем шестке, а ты – должен знать все смежные узлы и вопросы, ты уясняешь проблему во всех связях! И вот когда ты абсолютно компетентен – тогда ты пишешь! И никто не должен уличить тебя в любой неточности или незнании. Тогда ты журналист.

И еще.

– Ты можешь писать любую бредовую фигню. Доказывать победу трезвости в районном вытрезвителе. Но делать ты это должен так, чтобы никто не мог усомниться ни в одной твоей фразе. Ни в одной детали. Ни в одном приведенном тобой факте. Ты никогда не врешь ни слова! Ты оперируешь только правдой. Ты выбираешь из нее то, что тебе надо, и компонуешь это так, чтоб получить искомый вывод. Штампы и банальности – ну, это неуважение к себе, это плебейский класс: это не здесь. Человек должен прочитать и сказать: сука, но ведь это на самом деле так!

И последнее.

Тебя перестает удивлять, что слово – это дело. С которым считаются и за которое платят. Которым можно снять начальника фабрики, лишить премии какую-то службу или ткнуть так, чтоб заставить дать человеку квартиру. С тобой считаются, и ты смотришь по сторонам на полголовы выше безгласных.

7. Восемь квадратных метров

И очередная слякотная ленинградская осень сменилась очередной слякотной ленинградской зимой. И дом, где я был прописан, но не жил ни минуты, согласно платной договоренности, расселил под предлогом и по причине капремонта райжилотдел. И я срочно оформил развод (реальный) брака (фиктивного), и за деньги (реальные) получил подпись жены бывшей (фиктивной), что она не возражает против выделения мне отдельной жилплощади при расселении дома. Вот так в брежневском Союзе покупались комнаты. На уровень семьдесят пятого года в Ленинграде – семьсот рублей за среднеобычную комнату в среднеобычной коммуналке.

Я влез в долги и снова стал голодранцем. Зарплата сто сорок.

К Новому году я получил ордер и прописался. И купил туда тахту. И житье в Питере на птичьих правах кончилось. И наслаждаясь счастьем своей крыши над головой, я бросил работу к черту. И вот тогда рублей и копеек не стало вовсе.

В суперцентре, на улице Желябова, между Шахматным клубом и универмагом ДЛТ, во дворе, верхний высокий четвертый этаж без лифта, сразу за входной дверью при начале коридора, у меня было восемь квадратных метров. Высокий потолок, большое окно, вид на крыши и рифленая железная печь в углу.

Облегчение. Предвкушение. Покой. Уверенность.

Мне двадцать семь. И у меня есть – в Ленинграде! – дом; свое жилье; угол; база; площадка; запасной аэродром на все случаи жизни. Только бездомный поймет это счастье. А уж СССР и вовсе не был приспособлен для одиночек, не желающих трудиться десять-пятнадцать лет на непокидаемом советском предприятии, чтобы получить жилплощадь, право на которую надо было еще отвоевать в комиссиях, и встать на очередь, и не вылететь из нее за пьянку или прогул, а вперед тебя будут совать блатных и нужных, и получишь ты на полпути к пенсии комнату в хрущобе на дикой окраине.

Огромный камень свалился с плеч, и Сизиф плюнул вслед моральному кодексу строителя коммунизма.

Никакие трудности, надобности и промежуточные желания больше не стояли между мной и желанием писать; временем писать; писанием как естественным образом жизни; писанием как потребностью, надеждой и высшей целью.

Глава пятая

Главные годы

1. Продуктивная сладость безделья

Всю школу я вставал в тридцать пять минут седьмого, по будильнику, зимними месяцами в темноте, и делал зарядку, перешедшую в жесткую разминку. После беспродыхного напряга школы – университет был разболтанным занятием в кайф; и учительство заставляло потеть только пока ты пол-урока объяснял материал, часа три-четыре в день-то всего; а в музее вообще не бей лежачего; а в газете ты уже просто сам себе хозяин. Вот на выездах в пампасах, деньгу зарабатывая, там пуп рвали – но ведь в охотку и не на всю жизнь.

Мне было двадцать семь с половиной, и я проснулся утром на собственной тахте в собственной комнате – и не сразу вспомнил невыразимое блаженство бытия: я не был обязан делать что бы то ни было.

Белка выскочила из колеса и обомлела от расслабления.

Она добежала!

У меня была прописка, жилье, университетский диплом, приличные записи в трудовой книжке. И я был свободен. Чтобы жить, существовать, думать что хочешь и делать что заблагорассудится – ты не был обязан совершать никаких усилий!

Обломов выпал с пожизненной каторги на диван.

Воспитанный в строгих трудовых представлениях – я просто плыл оглушенный по этому нескончаемому воскресенью. От ничегонеделанья захватывало дух, и дух уподобился прохладной и прозрачной голубой волне, невесомо катящейся сквозь чуждые ему будни.

При расчете в газете я получил стольник зарплаты и премии. Бывалый бомж на стольник мог прожить практически бесконечно и в меру счастливо. В гробу я видал всех, кто ниже меня ростом!