Мое дело, стр. 29

Я бился всю ночь. И следующий день. Перечитывал с карандашиком и примерял.

А на вторую ночь плюнул и стал, вписываясь в его интонацию и стилистику, придумывать и писать сам куски писем. И это покатило!

В ту ночь я понял. Скопированное становится неправдой. А созданное становится правдой. Если ты постиг дух происходящего. И сумел дать его адекватно материалу, адекватно всей интонации.

Правда жизни, вынутая из живых взаимосвязей и всунутая в искусственную среду, в своем буквальном и дословном виде начинает иначе выглядеть, звучать, функционировать.

Ты пишешь не буквалистскую копию правды – ты пишешь портрет правды. В искусственных отсветах и синтетических декорациях она должна соответствовать виду и функциям истинной правды, которая в этих условиях тухнет и дохнет.

Я не столько обрадовался, сколько удивился. И даже не столько удивился, сколько разочаровался. Значит, я могу придумывать вам тоннами и километрами, и это будет правдой искусства?

Кажется, задача оказалась легче, чем я боялся!

Кто там у нас сукин сын? Ай да!

№? Моя первая Конференция – молодых дарований

Моя однокашница работала референтом в одной из комиссий Союза писателей. Ленинградского.

– Сколько нужно времени, чтобы вступить в Союз? – спросил я, прикидывая.

– О, – сказала она. – Ого. Книга. Два года очередь в издательстве. Еще чтоб приняли!.. Нужны две книги. До книги нужны публикации. Ну... Самое меньшее – лет пять. Ну – четыре?..

Ничего, кроме злобы и недоверия, такой прогноз вызвать не может.

И тут, я уже сижу пишу, она звонит:

– В декабре будет конференция молодых писателей Северо-Запада, можно попробовать тебе там участвовать. Ты можешь представить несколько рассказов? Страниц сорок, больше их все равно читать никто не будет.

Я засуетился, машинки не было, по старой памяти на филфаке сунул свои именно что рукописи секретарше через знакомых: перепечатала.

Однокашница вернула мне мою уже машинопись с резолюцией отборочной комиссии: «На конференцию еще рано». Но донесла, что руководитель одного из семинаров прозы «согласен побеседовать».

Презирая свою неполноценность, я вперся незваным к открытию, и упомянутый славный человек включил меня в свой семинар. На десять юных дарований (средний возраст – тридцать) было три руководителя. Четыре дня: семинарист читает рассказ – все обсуждают – руководители выносят приговор – следующий пошел.

Ледяной темный декабрь. Особняк Союза писателей на улице Воинова, у Невы. Мраморно-бархатные гостиные. Внутри свет, маленькие толпы, помесь вольных надежд с казенщиной.

Рассказы в нашем семинаре были чудовищные. Самый взрослый, тридцатисемилетний, читал «добротную», но жутко занудную повесть. И все были легитимны, один я приблудный.

Все люди неблагодарные скотины. Мне дали время тоже прочитать два рассказа, и я читал «Поживем – увидим» и «Последний танец», и выслушал слова может и не очень умные, но благожелательные и даже похвальные. И?

И вот иду я поздним вечером к себе на Петроградскую – пешком, чтоб как-то разрядить возбуждение! – и в безумном подъеме стучу кулаком в перила моста: здорово! приняли! оценили! хвалили! – а сам при этом презираю их мелкость и безвестность. Все-таки люди скверны, и от рода человеческого не отречешься.

На закрытии руководители семинаров по очереди с трибуны провозглашали лучших. Суки. Меня там не прозвучало.

А как пели! «Это чудовищно, недопустимо – это слишком хорошо, так писать в двадцать пять лет!..» – разводил руками тридцатисемилетний. Но «модернизм» сильно не одобряли.

И вот – декабрь 1973! – «молодым» пожелали счастливого пути в литературе: белый зал, алый бархат, лучистые люстры, протокольные морды.

Еще полгода я твердо полагал, что скоро все будет в ажуре.

Частый бредень госнадзора.

7. Убить друга или хоть коня

Этот рассказ придумался в голове давным давно. Возможно, в подсознании (и не таком глубоком) он восходил к «Балладе Редингской тюрьмы» Уайльда. Человек очень любил своего лучшего друга, и убил его «для его же пользы» – ну, обстоятельства так сложились. Но не «Белое безмолвие» Лондона! Друг был вполне дееспособен, и друг-убивец потом страдал страшно, да кто поймет тонкую и сильную душу, понимаешь.

Потом я стал думать, что это как-то слишком высокопарно и банально. Меньше пафоса! Холоднокровней, Маня, вы не на работе. Ситуация хорошая, правильная. А блеск и внешний эффект – надо снизить.

И летом на шабашке, в перерыв по случаю дождя, я придумал, что он убил не человека, а коня. Но тоже – любил страшно. Лучший и единственный друг. Потому и убил. Жизнь гадская. А он благороден. Страдал. И убил. И правильно. Но страдает.

И вот я стал писать. А не знаю – ни хрена. Коня видел редко и издали. Ни в какие приемлемые взаимоотношения с человеком поставить его не могу. Аж порнография в голову лезет.

Припомнил я О. Генри с Майн Ридом и перенес дело в Америку. В прерии. Все равно черновик. Потом все перепишу. Когда-нибудь. Главное – объем болванки нагнать, чтоб было что переделывать, это уже легче.

Забегая вперед – я никогда не использовал из этого писания ни одной буквы. Через четыре года, в процессе писания, ту рукопись выкинул всю. Но помню! О, какое ужасное сюсюкающее фуфло! Не просите, не расскажу, ничто человеческое мне не чуждо, я стесняюсь! Стыдно мне.

Больше я так не халтурил. Впустую потеряны три ночи. Я чувствовал! Есть нижний предел даже у заведомого черновика!..

8. Свободу не подарят

Ночью в мою открытую форточку были слышны куранты Петропавловки. Это был высокий шестой этаж на Петроградской близ Стрелки: зима теплая, а топили жарко. Я и начал рассказ:

«Ночью в открытое окно слышны куранты Петропавловки».

Это был вполне печальный рассказ о любви. Она была наша, а он был негр из Африки. Хоть он и был молодой коммунист, но родители ей запретили за него выходить. А она и сама колебалась, хотя, вроде, любила. Ну, подобные истории у нас случались.

В рассказе она оставалась несчастной и одинокой, некрасивая старая дева, школьная учительница. А он тоже страдал в разлуке и воевал в джунглях против проклятых расистов-колонизаторов.

Да! Вот так мы верили тогда во все хорошее! (А сейчас юный африканец стал бы любовником своего профессора, а нашу девку заставил бы торговать героином, и она нажаловалась бы фашисту с помповым ружьем! Вот что демократия-то делает с людьми!)

Прямоточное повествование меня не устраивало – банально и скучно. Жестче! Резче! Штрихами и мазками! Коллаж и параллели! Смешение стилей и характеров!

За два часа я написал две страницы. И все изложил. И озадачился. Рассказ я предварительно прикидывал на десять страниц. Ну вот по весу и объему материалов, жестко стиснув. И вдруг – две! И все...

Еще два часа я безуспешно пытался что-нибудь добавить.

И следующую ночь пытался что-нибудь добавить.

Нечего было добавлять!

И это тоже явилось новостью. Случилось в первый раз. Что ты по всем приметам и замазкам прикидываешь, чувствуешь, рассчитываешь один объем – а выходит другой. И четко так – как влитой! как перчатка! в размер и слог ложится все, что ты имел.