Мое дело, стр. 21

Интермедия. Герой нашего времени.

И любого!

Государь Николай I был прекрасный литературный критик. Плоть от плоти своих эстетов и интеллектуалов. Доброжелатель, патриот, книгочей. Недаром Пушкин выходил от него со слезами умиления.

Кто не листал бережно желтых журнальных страниц столетней и более давности, слыша сухой ломкий шорох и шелест, кто не вдыхал ту самую «книжную пыль» – тончайший прах истирающейся в прикосновении и ветшающей древней бумаги, кто не читал крупных угловатых литер минувших эпох, – ну, ясно, тот не прикасался к истории литературы.

Значит. Еще весной первого курса в просеминаре я придумал себе темой «Герой нашего времени» Лермонтова в прижизненной и ближайшей к тому современной ему критике. И допуск в Публичку, и ходил в журнальные залы, и рылся в каталогах, находил, дожидался выноса из фондов, раскладывал на большом столе под зеленой лампой. И открывал рот. И аж балдел.

Ни одного доброго отзыва!!!

От автора требовательно ожидали: позитивных ценностей! примера для юношества! опоры для духа! достойного применения таланту! наказания пороков и торжества добродетели! И с негодованием отвергали очерненную им действительность.

Я потрясался. И! – они писали то, о чем мы говорили в школе промеж себя, отплевывая дифирамбы и догматы школьной программы! Что Печорин – подлец, и нечего делать ему пьедестал из карточного домика апологетических спекуляций (это я, конечно, уже сейчас так изящно излагаю суть школьных претензий).

И нарождающиеся разночинцы-демократы. И образованное общество. И окололитературная тусовка. И сам царь! Дули в одну дуду! Николай-то надеялся, что служака Максим Максимыч станет героем. А тусовка сетовала, что «грех на нем остался великий перед Россией» – уже ушел в мир иной, а вот оставил юношеству подлеца в пример, вместо того чтоб чувства добрые лирой пробуждать.

Как выразился классик: «Преддверие истины коснулось меня»...

И ни один – ни одна сука, ни одна гадюка семибатюшная! – ни слова не написала в первые десять-пятнадцать лет по опубликовании «Героя нашего времени» о непревосходимом блеске и обаянии стиля и о тонком и точном, беспощадном и детально отпрепарированном психологизме, каких не было близко в русской словесности до Лермонтова.

Вот вам канонизированный классик и гений. И вот вам просвещеннейшие из современников.

Уроков из этого следовало сразу несколько.

Что школьнички-то, мы, были не так уж неправы, пожимая плечами, что дерьмо Печорин на самом деле, и шел бы он подальше с его подлянками нормальным людям, что вообще-то таким морды бьют, и чему это, интересно, нам еще предлагают в нем сочувствовать? Сочувствовать другим надо, пошел он на хрен со страданиями исключительно своей личности. Думал бы лучше о других.

И второе. Э. Так даже оценки в вопросах столь генеральных меняются со временем? И не по приказу, будь то царя или партии, а даже люди свободомыслящие чушь пороли и не понимали ни хрена?

Третье. Так царь не душил поэтов, но думал точно как отдел культуры, как секретарь по идеологии Политбюро ЦК КПСС? О благе юношества, пользе для народа, воспитании молодежи? Гм. Ведь и возразить царю трудно.

Перед летней сессией мне поставили четверку без отзывов и комментариев. На вопросы руководитель семинара, старик-доцент Тотубалин, мягко отмолчался.

Баллада о давлении экстрасенса

Романтика студенческой стройки тянула безумно. Весной я с разгона записался к восточникам: их объявление повесили раньше. Потом переписался в целинный отряд филфака. Вдруг обнаружился элитный стройотряд: транспортный, дальняя стройка, Мангышлак. Первокурсников брали по конкурсу: приоритет имели заслуженные кадры. Я приволок могилевские шлюпочно-планерско-самбистские бумажки с разрядами и был допущен к медкомиссии.

Мне намерили давление 155 на 100 и зарубили по гипертонии. Я перекурил, оглушенный, собрал в кулак варианты и дошлепал до спорткафедры: мол, для соревнований померьте. 120 на 70. Мое! Нормально. Ну?! Вернулся, жду, хочется: мандраж! 155 на 100!.. Лечитесь! После третьего повтора я уболтал спорткафедру дать справку и всучил ребятам из стройкома. Нервы! Черт... Накупил лекарств и выкинул все уже в конце стройки.

Это я к тому, что плюсы и минусы впечатлительности сочетаются и обращены в разные стороны неожиданно. «Библиотечка „Огонька“» выпустила «Один день с Хемингуэем» Лилиан Хеллман. Малоумная поклонница пересказывает, как Хем учил писательству кубинского юношу: «Смотри на человека, его лицо, спину, походку, и старайся понять, какая у него жизнь, его характер и привычки».

Время спустя я девчонкам в общаге рассказывал по фотографиям характеристики знакомых. Я и сейчас не могу толком объяснить механизм. Ты видишь выражение лица, складку пухлых или тонких губ, всю комбинацию лицевых мышц, эту базу всей мимики; красота либо нет сочетается со взглядом, всегда отражающим представление человека о себе. Ты примеряешь такого человека ко всей жизни вообще, сочетания мельчайших черт просчитываются с такой субскоростью, что восприятие происходит интуитивно, как считывание флюидов. Ты впечатляешься человеком – и в контакте чувствуешь его.

При первом сеансе я скрывал удивление, что и вправду получается.

11. Литература нуова

Студент падает на проблеск будущего, как чайка на рыбку. Огнеопасный материал всех революций, а как же. Не так, как прежде!

Наши представления о том, каковой надлежит быть литературе, терпели крах, крах был похож на кирпичные обломки и пыль в проломе стены соцреализма, и представления устремились в сияющую и зияющую брешь в крамольные пейзажи.

В шестьдесят шестом году впервые в СССР вышел однотомник Кафки: затертый, он передавался у нас по рукам.

В «Иностранке» появился «Чужой» Камю: мы оволосели; мы цитировали.

«Новый мир» выдал «Золотые плоды» Натали Саррот! Вот это было нечто. Вот о таком мы раньше не слыхали.

И тут же старик Катаев в том же «Новом мире» публикует «Траву забвения», и народ открывает рты. Это – тот самый Катаев? который белеет парус одинокий? не может быть!.. во дает!.. Мовизм, говорите, изобрел?

Первые переводы рассказов Кортасара. Аж обалдение. «Аксолотль». «Остров в полдень». Ни хре-на себе – как можно писать...

Марселя Пруста желающие читали в издании «Academia» 1934 года в переводе Н. Рыковой: библиотека сохранила.

Грянула толстенная книга идеолога-правдиста Юрия Жукова «На фронтах идеологической борьбы», и глава «Фронт литературы» рассказывал сто-олько нового! а на шелуху эпитетов можно внимания не обращать.

Не понимая, не ощущая – передние из нас выдвигались за идеолого-эстетические границы советского искусства.

12. Не так, как раньше

Четыре койки в одеялах, четыре граненых стакана на столе. Голая лампочка на шнуре, газетка вместе скатерти, батон, плавленый сырок, бутылки.

– Всем понятно, что писать так, как писали раньше, нельзя.

– Да изобрести новое невозможно! Все уже было! Охота была выеживаться только ради того, чтоб выежиться и показать всем, как это можешь?!

– М-дэ... Если уже римские поэты писали любой модерн, хоть фигурами, хоть анаграммами, хоть как, так чего...

– Погодьте, мужики. Стерн написал своего «Тристрама Шенди» вообще когда, и ни фига, Пушкин восхищался. Чистенький авангард.

– Давай – чтоб новое получалось хоть иногда!

Звяк, бульк, хэк, чавк. Огонь, дым, выдох, сизое облако.

– Да пойми ты. Я не хочу задумываться, чтобы понять, как это вообще надо понимать! Я хочу задумываться, чтобы понять вместе с писателем, как жизнь устроена, почему люди страдают, а не как рассказ устроен!

– Про белого бычка. Жил-был козлик. Текст должен бить в лоб! промеж рогов! чтоб – застопорить тебя, выбить из обыденки, дать кайф тебе поймать!

– В общем, писать надо или то, чего еще никто не писал, или то, что писал – но так, как еще никто не писал.