Б. Вавилонская, стр. 8

Монумент плыл, кренился, рухнул, исчез. Порскнули гранитные крошки ограждения. Два крупных бронзовых обрывка плыли в небе и кувыркались, как подбитые птицы из страшной сказки про Синдбада.

Раздался негромкий грохот и плеск падения.

Острые языки металла развернулись из основания, как клумба абстракциониста.

– Так даже лучше, – с задумчивым удовлетворением сказал Кирилл, слыша свой голос внутри головы, уши оказались заложены.

– Христофор Колумб, – сказал он, – Петру родственником не был и нас не открывал. Что ж это, в самом деле, за уподобление русских туземцам, открытым европейцами. А если ты дикарь, так за себя и отвечай.

Вдали пересыпался звон сползающих по стенам и подоконникам стекол.

– Сладкое вредно, – утешил Кирилл фабрику.

Напоследок зазвенело совсем тихо и мелодично. Выхлестнуло витраж в Храме Христа Спасителя.

Тогда загудели машины и раздались голоса.

13.

– Итак, дубина, ты хотел взорвать храм. – Лужков захлопнул пухлое кирилловское «Дело» и сдернул очки. Глубокая вечерняя тишина ощущалась во всем здании мэрии, камнем объяв огромный, в пять окон, кабинет.

– Ну еще бы... – пробормотал Кирилл, переминаясь на ковре, и попытался приличнее пристроить скованные спереди наручниками руки: от гениталий поднял их к груди, но поза образовалась молитвенная, пришлось опустить обратно. – Покушение на устои веры и государства... Да для чего мне это надо? Я никому не враг, господин мэр.

– Но повреждения нанесены! – Лужков пристукнул ладонью. Кирилл подумал, что лицо лысого толстячка похоже на колобок, не слишком старательно скрывающий в себе взведенный стальной капкан.

– Я понимаю, – он вложил в голос сердечное сочувствие: – Храм – ваше детище, вот вам и обидно. Так я наоборот. В смысле, – добавил он поспешно, – зачем же такой храм оскорблять таким безобразием.

– А храм, значит, нравится? – переспросил мэр (не то насмешливо, не то примирительно, не то капкан изготовился щелкнуть).

– Честно говоря, нет.

– Что так?

– Довольно безвкусная коробка. Непропорциональная. Громоздкая. Но стоять, считаю, должен. Все же святилище. Символ.

– Ты, значит, считаешь себя вправе самолично распоряжаться, какое искусство нужно москвичам? А какое – взрывать!!

– Я не самолично...

– А как? Группа? Бандформирование? Или референдум провел, а я и не знал?

– Юрий Михайлович, вам известно, что в народе говорят?

– Мне известно, что в народе говорят, – уверил Лужков, и тень от лампы накрыла половину лица, как козырек. – Я и сам не аристократ.

– Известно, кепка...

– Что ты там бубнишь?

– Что Церетели – ваш друг, и использовал личные связи, чтоб воткнуть своего истукана. Что умеет делать большие бабки, и на этом тоже заработал неслабо. Что западло ставить в столице России памятник, от которого америкашки в Атланте отказались. Да что мы – помойка для их отходов с биг-маками и кока-колой, что ли.

– Ага. Патриот, значит, нашелся.

– Если не я – то кто, если не сейчас – то когда, если не здесь – то где?

– Только без демагогии. А что ты в Останкине нес про конец света? Все у тебя увязано! – Он швырнул по столу кассету – стало быть, с передачей, так пока и не вышедшей.

– Журналисты вас не любят, Юрий Михайлович, – брякнул вдруг Кирилл.

– И не должны. Деньги они любят, славу и себя. А должны рыть правду... нужную! И говорить.

– Боятся они вас. И власти вашей. Что против вашей воли много не пикнешь.

– Пикают, пикают... И что бы им еще хотелось пикать?

– Что имеете вы со всего в городе. Даже и с книг, и с проституток, и с мафии.

– Что ж не пишут? Пусть подадут в суд, он разберется. Сорок судов я уже выиграл.

– Говорят, что в Москве крутится три четверти всех российских денег, вот вы ее и можете украшать, а по стране жрать нечего, – упрямо сказал Кирилл, водя взглядом по строю телефонов сбоку обширного стола.

– Поэтому то, что я строю, надо взрывать?

– Да не должно быть так, чтобы народ за свои же деньги получал всякую дрянь против своего желания! Все обирают, все сладко поют, хоть заики... и все плюют в рожу.

– Хороший бы из тебя шут вышел, – помолчав, улыбнулся Лужков. – Плевать правду в рожу. Как раньше при дворах, знаешь? И справочку из психушки – индульгенцию: сей дурак за свои слова не отвечает.

– Может, я и шут, но за все отвечаю, – мрачно сказал Кирилл.

– Похвально, – Лужков черкнул в настольном календаре. – Значит, так. Ты хороший парень, правдолюбец, правдоискатель, и так далее. Но ты согласен, что я, как мэр этого города, не могу допустить, чтоб здесь среди бела дня гремели взрывы, сносились памятники, стекла из храмов вылетали? Согласен?

– Согласен. Каждому свое.

– О. Насчет своего. Что тебе светит – ты знаешь. Когда приговорят – дергаться будет поздно. Я тебе предлагаю следующее. Тебе организуют пресс-конференцию – прямо послезавтра. Ты заявишь о своем полном раскаянии. Расскажешь, как мы с тобой поговорили, ты все понял, осознал... что встреча со мной заставила тебя многое переоценить, взглянуть глубже, и теперь ты так ни за что бы не поступил. Ну, там, пара благодарных слов – ай, для проформы, – перечислишь, что я сделал для города: список тебе дадут, прочтешь, выучишь... За это я обещаю тебе помилование.

– Помилование? Мне? За что?

– Ну... Дело отправят на доследование, там проведут повторную психиатрическую экспертизу, признают невменяемым... ерунда: пару месяцев посидишь почти на санаторном режиме, вредных процедур к тебе применять не будут, позаботимся. Присмотр, кормежка, а там выйдешь тихо, все позабудется. И ступай себе с Богом.

Кирилл мучительно вздохнул.

– То есть: я выступаю вашим сторонником, своим поведением привлекаю к вам симпатии – открываю ваше милосердие, доброту, радение о благе города...

– А что, не так? Или по-твоему милосердие ходит в слюнявчике? С этим стадом расслабиться не моги. Да они сами друг друга порежут и пожрут! Толпа – как дети, блага не понимает и добра не помнит. У любви к народу, паренек, рука должна быть железная. Короче, выбор у тебя небольшой. Ответ сейчас.

– Да. Душа или жизнь. Так это не выбор.

– Не понял, о чем ты мямлишь. Так договорились?

– Нет, Юрий Михайлович. Я скажу на суде все, как есть.

– Что – «все»? Как – «есть»? Кому ты «скажешь», дурень? Кто-то услышит что-то новое? Глаза раскроет? уши прочистит? И что – что-то изменится? Декабрист разбудит Герцена? И что в итоге – ты историю учил?

– Я скажу, что единственный путь быть человеком – это каждому здесь и сейчас делать все по совести и уму.

– Уму. Муму! Знаешь, как это называется? Вялотекущая шизофрения. Тебя действительно в психушку надо, – Лужков плюнул и подытожил устало: – Несешь детский лепет, а сам с бомбами бегаешь. Ну и подите вы все к черту. Я умываю руки.

Он действительно отворил в дубовой панели позади стола неприметную дверцу в помещение для отдыха, оттуда – в ванную, взял душистый французский «пальмолив» и открыл горячую воду.