Новый Адам, стр. 45

После взрыва эмоций и бесплодных попыток докопаться до сути того или иного продемонстрированного опыта Штейн смирялся с положением вновь оказавшегося в глухом тупике, а Эдмонд отмечал про себя с усмешкой, что маленький профессор так до конца и не распрощался с мыслью, что он не кто иной, как легкомысленная жертва насмешливого и искусного мистификатора.

Но что бы ни чувствовал и ни переживал профессор Штейн, он никогда не отказывался от возможности обрести знания — пусть даже мельчайшие крохи этих выраженных в доступной форме знаний. Как когда-то научилась понимать Эдмонда Ванни, так вскоре и маленький профессор разглядел в нем существо, с которым можно вполне уживаться и даже наслаждаться его обществом, как наслаждаются музыкой — без дотошного анализа и вопросов по технике ее создания. В более тесном знакомстве все, что некогда, отталкивая, держало Штейна на расстоянии, исчезло, и понемногу ему все больше начал нравиться вкус блюда под названием «сверхчеловек».

Ванни очень любила эти визиты. Особенного желания общаться с себе подобными она уже давно не испытывала, но ее радовала та атмосфера легкости, которую создавал в доме своим присутствием маленький профессор. Для нее, словно для обитателя заоблачных горных вершин, эти вечерние визиты стали как бы глотком свежего морского воздуха. Заметив, что алкоголь смягчает внутреннее напряжение Эдмонда, она научилась подавать к столу вино. От его легкого прикосновения Эдмонд начинал казаться мягче, доступнее и, даже с его холодной, безжалостной логикой, более человечным. Бывало, что втроем они засиживались до поздней ночи, обсуждая порой целую гамму всевозможных тем из областей морали, науки, искусства, социальных теорий, политики, не обходя вниманием вечной темы взаимоотношений мужчины и женщины. Большей частью Эдмонд курил и молчал, лениво, одной половиной сознания следуя течению их мыслей; иногда отвечал на обращенный непосредственно к нему вопрос и делал это с такой законченной точностью суждений, после чего, казалось, и спорить было более не о чем; или, наоборот, когда с саркастической улыбкой на губах объявлял непреложным фактом совершеннейший с точки зрения спорщиков абсурд, то раздувал пламя спора до небывалого накала.

Однажды Ванни сняла с полки томик Суинберна и прочла оттуда вслух «Песню Прозерпины». Штейн слушал зачарованный. Отрывок оказался ему неизвестным и увлек за собой, как могут увлечь лишь нежные звуки музыки. Ванни — жизнелюбивая, чувственная, остро понимающая все прекрасное Ванни — как бы вдохнула новое содержание в прочитанные полушепотом, длинные, наполненные таинственной мистикой, музыкальные строки.

Даже Эдмонд признал про себя эти звучные, чувственные, как капли росы сливающиеся одна в одну строки вполне удовлетворительными, правда, взвесив их на холодных весах разума, не лишенными значительных недостатков.

— Да-а, — восторженно вздохнул Штейн, когда закончила читать Ванни и стихла музыка стиха. — Его называют последним из гигантов — и это безусловная правда! Никто сегодня даже близко не способен написать подобное — никто!

— Время не повернешь вспять, — сказала Ванни. — Поэзия расцветает лишь тогда, когда люди пытаются заглянуть в самые глубины души и жизни; мы же понапрасну тратим чувства свои и теряемся в бессмысленной гонке постижения смысла рожденных во чревах городов механических монстров.

— Совершенно с вами согласен, — с легким акцентом снова заговорил профессор. — Даже наш великий переворот в литературе, этот вызванный войной бурный поток творчества, в конечном итоге распался на миллионы ручейков, в результате чего мы имеем массу истерического вздора крайне посредственных произведений. Множество новых имен, и нет среди них имени того, кто бы стал истинно великим.

— Я думаю, что дух времени должна выражать какая-то одна личность или группа близких по духу людей, а наш мир слишком быстро меняется, он слишком многообразен и могуч, чтобы это было под силу немногим, вот почему и не рождаются сейчас великие художники. Я права, Эдмонд? — спросила Ванни, поворачивая лицо к Эдмонду, который курил, сосредоточенно вглядываясь в тени за кругом света от настольной лампы.

Вяло опустив руку, Эдмонд потушил в пепельнице сигарету.

— Дорогая моя, в спешке суждений вы вместе с господином Штейном перепутали, о чем говорите, — о ваших поэтах или о сыре. Это ведь сыр, прежде чем стать съедобным, должен покрыться плесенью.

Ванни улыбалась. Она всегда улыбалась и испытывала гордость за Эдмонда, даже в тех случаях, когда мишенью для насмешек становились ее собственные умственные способности.

— Может быть, вы считаете, что наша современная, с позволения сказать, литература — это тоже явление непреходящее? — задиристо поинтересовался профессор. — Я не сомневаюсь в этом, но, как и все прочее в этом мире, термин, вами сейчас выбранный, достаточно относителен. Изменения в образе мыслей или направлений в критике — все это может поднять посредственную литературу до величия гениальности и низвести великое произведение до уровня посредственности. — Эдмонд потянулся за другой сигаретой и зажег ее. — Я всегда находил затруднительным понять, что вы подразумеваете под великим и что остается для вас посредственным. На мой взгляд, острой грани раздела практически не существует. — Ах-ах! Опять эта замечательная поза пришельца с Марса, — засмеялся профессор. — Все наши маленькие человеческие достоинства и недостатки для него на одно лицо!

Эдмонд лишь молча улыбнулся. В сознании его в это время проносились тревожные мысли, а подступавшая слабость угнетала с завидной настойчивостью и постоянством.

Глава двадцать первая

САРА

Подобно умирающему от жажды в безводной пустыне, Эдмонд пытался растянуть оставшиеся жизненные силы, расходуя их весьма скупо — по капле, и как раскаленный песок жадно впитывало их изголодавшееся человеческое тело Ванни. Но желание только чувственного наслаждения стало постепенно проходить, уступая место более сильному чувству — любви ко всему прекрасному. Как неприемлемый отвергая для себя путь поиска других наслаждений — столь типичный для множества других женщин, — она увидела в постижении прекрасного дарованное ей судьбой призвание, привыкла к такому состоянию и считала себя счастливой. Теперь Ванни все реже требовала тающих сил Эдмонда, внутри себя находя достаточное удовлетворение.

В добровольном самоотречении своем, кажется, и Эдмонд чувствовал себя вполне сносно. Он жил в окружении чувственной красоты, ради обладания которой отказался от предназначенного ему самой судьбой, и это отнюдь не томило его и было вполне достаточным. И он считал, что бухгалтерские книги его жизни находились в полном порядке, и когда настанет последний срок платежа, он сумеет полной ценой рассчитаться за те богатства, что нашел на дне мутного потока реки жизни.

Как-то выглянув в окно, он заметил прячущуюся в темноте одинокую, моментально исчезнувшую от одного его взгляда фигуру; и вспомнил, что видит ее уже не в первый раз. Это как раз волновало его меньше всего, ибо любое противостояние человеческого существа считал для себя Эдмонд явлением недостойным даже вялой мысли.

Но, оказывается, не забыла его и Сара. Прошло четыре месяца со дня их расставания, и в середине весны она напомнила о своем существовании, придя к нему лишь одной ей доступным способом, — пришла, чтобы сказать о рождении сына. Она появилась в их спальне далеко за полночь, когда Ванни спала, а Эдмонд лежал слабый, истомленный, без мыслей, желаний, как вдруг понял, что рядом с ним Сара, что она смотрит на него тем пронзительным, настойчивым взглядом, который он помнил еще по дням их прошедшей близости. И тогда он открыл глаза и с вялым интересом больного человека посмотрел на нее — на лишенные женственности, угловатые, нескладные формы ее тела, на ее крепко сжатые тонкие губы…

— Он родился, — сказала Сара беззвучно.

— Покажи его.

Она подчинилась; и Эдмонд без интереса стал разглядывать странного, безликого выродка, такого же тощего, как Сара и он сам, с морщинистым маленьким лобиком и скорбными от ожидания пришествия непомерной тяжести разума глазками. Вцепившись пальцами-щупальцами в жидкие волосы матери, он смотрел на родителя своего немигающим, обещающим в недалеком будущем сделаться таким же пронзительным взглядом.