Новый Адам, стр. 43

— Эдмонд, Эдмонд, страшные и грязные мысли наполняют твой разум; и я вижу отчетливо, что ждет тебя впереди.

А Эдмонд молчал, и в молчании глядел на луну, что уже до половины диска поднялась из переливающихся серебром вод озера, и тогда вновь заговорила Сара:

— Самое благоразумное подчиниться судьбе своей и остаться в предназначенном тебе самой природой круге; это смертельный яд, отравивший тело и разум, зовет тебя куда-то.

И тогда заговорил Эдмонд, и из горечью наполненных слов исчезло былое смятение:

— Как ты можешь говорить так — ты, не испытавшая на себе ничего из опустошающей боли и величия наслаждений человечества? Что можешь знать ты о наслаждениях, что обжигают до боли, и боли такой мучительно-сладкой, что наслаждение становится невыносимым?

Как можешь знать ты, что не стоят они того, с чем придется расстаться мне, даже в предчувствии грядущего, ожидающего меня?

— Я не знаю и, глядя на яд, отравивший разум твой, не хочу познать это.

— Да, — сказал Эдмонд, и снова в голосе его звучала печаль, — ты не знаешь этого и не хочешь знать, ибо совершенна в роде своем и чужды твоей душе чувства, исключая одно. В тебе вся сила и острота их разбавлена до пресных вкусов и привязанностей, что-то тебе может нравиться, а что-то не очень; и эти вялые, спокойные ощущения ведут тебя по жизни и руководят поступками твоими, но не способна ты переживать и чувствовать с той силой, что доступна простым существам на улицах.

— Что есть в них такое, чему должна завидовать я?

— Только их способностям переносить страдания, — ответил Эдмонд, — но это великое и благороднейшее из всех качеств; с ним одним способно человечество победить нам подобных. Способность эта порой делает жизнь их невыносимой, но и более яркой, чем наши жизни. Страдая безмерно, они все равно не желают расставаться с ней.

И двое у раскрытого окна снова замолчали, и в горьком молчании блуждали их сознания там, где нет цены словам. И с каждой новой минутой тишины все дальше уходили воспоминания о когда-то укутывавшем их пологе взаимных симпатий, что-то исчезло навсегда и не хотело более возвращаться. Эдмонд стоял в дорожке струящегося из распахнутого окна лунного света, но не холодное серебро стало причиной смертной бледности его лица. А в сумрачной тени стояла подле него и чего-то ждала Сара — спокойная, непроницаемая Сара, чьим чувствам никогда не подняться до высот пылающей страсти! Первым нарушил молчание Эдмонд:

— Иногда я думал и терялся в догадках — действительно ли разум стоит цены своей, или это в конце концов древнее проклятие Адама, силой обретенного сознания разлучившего нас с простым и благородным, что существовало некогда в этом мире. Только о половине этих вещей могу я догадываться и не знаю, способна ли ты понять их, имея, пускай и совершенный, но холодный разум.

Он повернулся внезапно, сделал шаг в сторону полутемного холла и потому не видел, как в лунной дорожке, перечеркивающей озерную гладь, что-то сверкнуло на короткое мгновение, заплясало призрачным облаком, поманило и исчезло.

— По твоим меркам и по меркам всех подобных тебе, кто признает лишь рациональное, поступок мой лишен мудрости, но я ухожу в жизнь не без веры. В жизненном потоке ты плывешь по поверхности, и неизвестны тебе глубины его, в которых сокрыто неподвластное разуму — даже такому, как твой, Сара. И, даже зная, что ожидает меня неизбежно, ухожу я с надеждой и с радостью, какой никогда до этого не испытывал.

Эдмонд закончил и скрылся в темноте, оставив стоять в неподвижности Сару, на чье лицо изогнутым полумесяцем падал сейчас лунный свет; и стояла в молчании Сара, провожая его взглядом, в котором не было ни гнева, ни злобы, а лишь легкое сожаление от поступка его.

Глава девятнадцатая

ВОЗВРАЩЕНИЕ НА ОЛИМП

Эдмонд ступил на землю Кенмор-стрит, захлопнул дверцу машины и, подняв голову, смотрел на дом свой. В окнах библиотеки, мерцая, светился тихий огонь камина. Голубой огонь кеннельского угля — символ тепла, радости встречи родного дома — манил к себе из зябкой прохлады осеннего вечера. И больше не было огней — значит ли это, что Поль и Ванни рядом, в одной комнате? Лениво, одной половинкой сознания подумал об этом Эдмонд и тут же забыл, ибо не значило это уже ничего. И, тихо ступая, пошел он к подъезду, вынимая собственный ключ. И, открывая двери, вдруг увидел скрывающуюся в темноте одинокую фигуру, и, когда обратил на нее Эдмонд свой напряженный взгляд, исчезла фигура, растаяла в осенних сумерках навсегда.

Эдмонд открыл двери, не включая свет, сбросил в темной передней пальто и шляпу, поставил рядом трость, с которой не расставался никогда, и пошел на свет и звуки тихой музыки, медленно плывущие из библиотеки.

Там, у огня камина, подле черепа обезьянки, увидел он застывшую в ожидании Ванни. Его подарок — халат багряного шелка, светился, переливаясь в голубом огне, и в свете языков пламени увидел Эдмонд две гибкие, стройные тени ног Ванни. Черные волосы ее, как летный шлем, обрамляли бледное лицо, с широко распахнутыми, застывшими в печали и раздумье глазами. И замер Эдмонд, не в силах переступить порог, от захватывающего дух видения прелести своей возлюбленной.

Когда же решился, подошел к ней ближе и взглянул на лицо и в глаза ее, изучая. Она немножко похудела, стала немножко бледнее, но глаза ее, без сомнений, покинуло выражение застывшего страха беспомощности. И одна из половин сознания подсказала Эдмонду причины увиденных перемен: «В мое отсутствие все невыносимое и непонятное, что узнала она от меня, медленно растаяло, как тает, исчезая, тяжелый газ, и, не ведая слов, чтобы вызвать и удержать видения в памяти, сохранились они в ней, как обрывки туманного, далекого сна».

Ванни опустилась на низкую деревянную скамью у огня и взглянула робко и застенчиво в глаза Эдмонда. Он улыбнулся и, наверное, в первый раз не было горькой иронии в той улыбке. Он нагнулся, поцеловал ее в губы и сел рядом. И в поцелуе почувствовал вкус вина на ее губах и увидел, как начали разгораться щеки ее румянцем.

«Ожидая моего прихода, она оградила мозг защитным бастионом, — с горечью подумал Эдмонд. — Само присутствие мое — вызов ее разуму».

Наконец заговорила Ванни:

— Ах, Эдмонд, как я надеялась, что ты придешь. Как сильно я хотела тебя.

Длинные пальцы Эдмонда, лаская, касались ее тела. Эта красота снова входила в его мир, возвращая покой измученной душе.

— Сначала я только надеялась, что ты придешь, Эдмонд, а когда поняла, что ты уже рядом, отослала Поля прочь, и это было трудно и очень горько для меня, но, зная, как делал это ты, заставила я его уйти…

Голос Ванни оборвался в тишине, чтобы снова ожить тихим вопросом:

— Ты пришел, чтобы остаться, Эдмонд?

— На столько, сколько отпущено будет мне, дорогая.

— А это долго?

— Это, может быть, навсегда… для меня.

— Тогда я счастлива, Эдмонд.

И в молчании счастья от присутствия возлюбленного своего потекли для Ванни тихие, наполненные блаженством, не омраченные мыслями минуты тишины. Величайшее из всех доступных, снизошло и на Эдмонда счастье, и если не дремал его разум, то горечь мыслей терялась, пропадала в обволакивающих звуках музыки.

— Потанцуй для меня, Ванни.

Она встала, провела руками по телу, и от движения этого соскользнул с ее плеч багряный шелк и остался лежать на полу, переливаясь и поблескивая, как лужица маслянистой черной нефти; а сама она переступила ее и поплыла, как теплый воздух от дуновения легкого, ласкового ветерка.

Эдмонд смотрел на нее и упивался блаженством открывшейся ему вечности, и только потом приблизил к себе образ и, почувствовав на груди своей знакомое тепло, прикоснулся губами к нежно раскрывшимся губам, и заговорил с ней:

— Ответь мне, Ванни, со мной ты менее несчастна, чем с Полем?

— Я — Ванни, которая всегда принадлежала тебе, и я забыла Поля.

И встревоженно ожил в памяти одного из сознаний тот полдень, когда он сидел на склоне уходящего к озеру холма и говорил с видением своим. И заметил еще, как незаметно проникло в комнату переливающееся туманное облако, заплясало в пламени камина и снова звало, снова манило за собой.