В руках врага, стр. 67

Глава 11

Будучи человеком далеко не молодым, Говард Клинкскейлс уже очень давно избавился от обыкновения конфузиться на публике. Начав службу шестьдесят семь стандартных лет назад, причем даже не кадетом, а рядовым гвардейцем, он к тридцати шести годам получил чин бригадира дворцовой гвардии, а ко времени реставрации Мэйхью уже был генералом и министром безопасности планеты. Сохранив свой пост и при отце нынешнего Протектора, Говард успешно боролся с маньяками и психопатами, обычной уголовщиной и организованной преступностью, заговорами, мятежами и политическим терроризмом

Людей, знавших Говарда до вступления Грейсона в Альянс, поражало то, что этот давно сложившийся профессионал воспринял потрясшие его родной мир до основания социальные перемены достаточно спокойно. На момент подписания союзного договора с Мантикорой ему было под восемьдесят, и он имел стойкую репутацию реакционера, не отличающегося вдобавок широким кругозором. Даже самые близкие друзья не назвали бы его выдающимся человеком. Разумеется, он не был глупцом и за столь долгую жизнь приобрел определенный и, как хотелось верить ему самому, небесполезный опыт, однако признаков гениальности никогда не выказывал. Многие полагали, что старый служака непременно отвернет преобразования, подрывавшие привычный с детства жизненный уклад, однако думавшие так проглядели три качества, позволившие ему достигнуть высокого положения: неистощимую энергию, неколебимое чувство долга и безжалостную честность.

Именно последнее качество сыграло определяющую роль в его выборе, ибо в отличие от многих людей, честных по отношению к своим обязанностям и другим людям, Клинкскейлс никогда и ни при каких обстоятельствах не допускал самообмана. Соответственно, он скорее отправился бы в полет без антигравитационного пояса, чем решил закрыть глаза на правду лишь потому, что правда эта ему неприятна.

Бенджамин Девятый назначил его регентом Хонор Харрингтон, ибо в глазах Протектора верность Клинкскейлса долгу являлась лучшим страховым полисом. Представлялось несомненным, что Говард будет служить своему землевладельцу и лену наилучшим образом, а тот факт, что его консервативные воззрения были прекрасно известны всем традиционалистам планеты, придавал назначению особый политический смысл. Как полагал Протектор Бенджамин, это должно было стать примером для реакционеров, среди которых насчитывалось немало ценных специалистов: если уж Клинкскейлс может мириться с не радующими его лично переменами, то почему бы и другим не забыть о разногласиях и не потрудиться на благо родины?

Правда, все обернулось не совсем так, как задумывалось. Разумеется, пример Клинкскейлса оказал определенное воздействие на здравомыслящих консерваторов, но это не мешало фанатикам плести заговоры против Хонор и реформ Мэйхью. По большому счету иначе и быть не могло: едва ли стоило надеяться, что одно политическое назначение заставит закоснелых реакционеров изменить свои взгляды. Однако принятие Клинкскейлсом новой должности привело к результату, которого Бенджамин никак не предвидел и к которому, пожалуй, не стремился. Старик не превратился в радикального реформатора, зато постепенно стал воспринимать происходящие перемены как благодетельные. По долгу службы ему пришлось вести огромную организационную работу – последний новый лен был создан на планете семьдесят два стандартных года назад, – находясь при этом в постоянном контакте с Хонор Харрингтон. Он не только вынужден был признать, что женщина может обладать способностями, отвагой и – что, пожалуй, важнее всего – чувством долга, ничуть не уступающим его собственному, но и оказался перед необходимостью лично, собственноручно претворять в жизнь реформаторские идеи, трудясь над чистым холстом, каким стал для него новообразованный лен Харрингтон.

Надо отдать старику должное: несмотря на естественную для почтенного возраста приверженность минувшему, он сумел адаптировать свое мышление к происходящим переменам. Сам Клинкскейлс по-прежнему считал себя консерватором, старающимся минимизировать вред, проистекающий из требований наиболее радикальных реформаторов, однако на практике выходил далеко за рамки консерватизма. Сама Хонор порой удивлялась его суровым отзывам о «смутьянах», пытающихся повернуть историю вспять.

Всякий, набравшийся мужества напрямую спросить Говарда, что заставляет его поддерживать новшества, получил бы весьма простой ответ: долг перед землевладельцем. Не удовлетворившись и проявив настойчивость, упрямый интервьюер после долгих трудов смог бы добиться признания в том, что помимо долга регент руководствуется и глубоким личным уважением, которое стал испытывать к Хонор, познакомившись с ней поближе. Однако Клинкскейлс никогда не раскрыл бы перед посторонними подлинного отношения к этой женщине, к которой при всем признании за ней достоинств воина, вождя и правителя он испытывал… отцовские чувства. Говард гордился ею, гордился искренне и глубоко, как мог бы гордиться родной дочерью, – но, пожалуй, убил бы на месте всякого, позволившего себе намек на его чувства. Подобно многим людям, испытывающим сильные, глубокие переживания, он всячески старался скрыть их от окружающих. К этому его приучила и работа в службе безопасности: он не мог позволить себе проявлять эмоции, не рискуя обнаружить свои уязвимые места. Внешняя бесстрастность стала для него привычной маской, из чего, однако, вовсе не следовало, будто регент не отдает себе отчет в том, что и как чувствует он на самом деле.

Отчасти именно поэтому его в настоящий момент терзало беспокойство. Хонор покинула лен, оставив горы незавершенной работы. Хуже того, не объяснив подлинной причины своего скоропалительного отлета. Разумеется, она дала целую кучу правдивых объяснений – он знал, что леди Харрингтон никогда не лжет, и сомневался в том, что она вообще умеет говорить неправду, – однако все эти аргументы к истинной причине отношения не имели. И Говард не мог не тревожиться, ибо считал заботу о своем землевладельце первейшим долгом регента. Если в свое время Хонор не заставил покинуть планету даже заговор недоброй памяти фанатиков лорда Бёрдетта и брата Маршана, значит, сейчас ею двигало нечто весьма серьезное, а стало быть, заслуживающее самого пристального внимания.