37 девственников на заказ, стр. 46

Вся жизнь в коробке от сигар

Я беру ключи от квартиры Богдана. Мама решительно хочет пойти туда со мной.

— Ты разве еще не все шкафы облазила? — укоризненно вздыхаю я.

— Шкафы я осмотрела все, а вот книги — еще нет.

— Что ты ищешь в книгах?

— Я ищу его автобиографию. Где-то же он спрятал рукопись. В книгах — удобнее всего.

— Чего?..

— Не отпирайся — я видела пишущую машинку, я знаю, что ты в последний год батрачила на него часов по шесть в день, я умею делать выводы.

— Мама!..

— Не перебивай. Ты думаешь, мне одной эта мысль пришла в голову? Аквиния сказала, что заплатит мне премиальные, если я найду его воспоминания. Анна обещала, что заплатит вдвойне, если я эти воспоминания сожгу, никому не показывая и не читая. Ты поняла?

— Поняла, — вздыхаю я. — Лучшей приманки для тебя они придумать не могли.

— Они считали меня необразованной дурой, меня — лингвиста с ученой степенью! — бормочет мама, пока мы поднимаемся по лестнице. — “Где вы работаете, дорогая?” Я сказала, что в издательстве. Только было собралась сказать — в каком, а Анна участливо так поинтересовалась: “Уборщицей?” Что им можно было объяснить?..

В квартире Богдана я первым делом подошла к окну гостиной. Осмотрела два дома, стоящие напротив. Потом прошла в угол комнаты, где стояла пишущая машинка, на которой я училась печатать, и подумала, могла ли Аквиния видеть меня в окно под таким углом? А что, если она сейчас смотрит на нас в новенькую подзорную трубу? Зачем ей воспоминания Богдана? Чего боится в этих воспоминаниях Анна?

— Столько книг! — то ли с завистью, то ли сочувствуя себе, произнесла мама.

Я позвала ее в спальню и там на всякий случай первым делом задернула шторы. Мы подняли ковер, потом — паркетную доску. Глаза мамы загорелись, когда из тайника я вытащила деревянную коробку для сигар, но, открыв ее, мама посмотрела на меня с разочарованием.

— Что это? Где рукопись?

— Это пленки с его романом.

— Романом? Пленки?

— Он сказал, что пишет роман. Диктовал на магнитофон, когда находило вдохновение; оттачивал на мне приступы этого самого вдохновения, по реакции наблюдая, насколько интересно то, что он рассказывает. Или бормотал сам себе в одиночестве. Ты это искала?

— Я думала, это будет рукопись!..

— Я тоже думала, что года за два успею все это напечатать, потому и села за пишущую машинку. Я все равно не успевала бы печатать за ним с голоса, поэтому мы решили, что, как только ему захочется поговорить о своей жизни, он будет включать магнитофон, а я — заботиться о наличии пленок.

Мама копается в коробке, читает названия на кассетах.

— “Венеция”, “Ханой”…

— “Венецию” я уже напечатала — это история двенадцатилетнего Богдана. Если добавить некоторые выдержки из писем его матери, а потом хорошо оформить трагический конец, может получиться неплохой роман со смертельным исходом.

Я говорю все это и не верю тому, что слышу. Вот он — прекрасный выход из любого истерического состояния нарушения психики; вот панацея от ужасов моей последней встречи с Богданом — описать это и тем самым лишить жизни, обезличить все, что нам тогда пришло в голову по поводу смерти его матери…

— “Суини”, “Пацифистская история”. — Мама вздохнула. — Я плохо оцениваю литературу на слух.

— А что ты хочешь прочитать? Про кого?

— Про тебя, конечно! — удивляется мама моей непонятливости. — Я хочу знать, что он думал о тебе, что он с тобой делал. Ну, и вообще…

— Тогда нам обеим не повезло. Я тоже иногда потихоньку искала пленку “Фло”, но ее или не было совсем, или Богдан запрятал историю обо мне под другим именем.

— Я знаю, что нужно сделать. Я возьму эту… и эту. — Мама отобрала пленки с надписями “Анна-бель” и “Аквиния”.

— “Аквинию” можешь оставить — я ее тоже почти всю перепечатала, папка с такой же надписью лежала раньше в шкафу с одеждой Богдана под чистыми рубашками.

— Тогда я возьму “Анна-бель” и “Суини”, введу на работе в компьютер через речевой ввод, а потом распечатаю.

— Возьми одну “Анна-бель”. — На всякий случай я забрала у мамы пленку с воспоминаниями Богдана о Суини. В основном из-за того, что последний раз, когда мы разговаривали о болезнях, она меня уверяла, что СПИД и другие неизлечимые инфекционные заболевания передаются через рукопожатие. Как бы она после прочтения истории о Суини не вызвала в эту квартиру санэпидемстанцию или, чего доброго, не спалила ее как рассадник заразы.

Мы убрали коробку с остальными пленками в тайник, погасили свет и еще несколько минут стояли в темной спальне двумя неподвижными стражами у огромной пустой кровати.

Голубиная любовь

Спустя сорок минут я сидела на лавочке Чистопрудного бульвара и тряслась от холода. На соседней лавочке сидел плюгавенький мужичок; он подкармливал жирных голубей крошками от печенья, которое он жевал уже минут десять, а когда голуби приближались совсем близко к его ботинкам, вдруг резко топал ногой, вызывая тем самым птичий переполох, после чего, ужасно довольный собой, содрогался от беззвучного смеха и победно осматривался — нет ли еще зрителей, тоже желающих повеселиться над такой уникальной выходкой.

За это время я совершенно точно осознала, что сейчас либо поздняя осень, либо самая настоящая зима, постепенно замораживающая своим порывистым дыханием (метров десять в секунду) мелкий дождик в колючую ледяную крупу.

Скоро мужичок доест свое печенье, у голубей от его притопываний случится невроз, и они захотят улететь в теплые края, а я намертво примерзну к лавочке унылым памятником глупости и маразма. Что я делаю вообще?..

Поднявшись, иду к мужичку и сажусь с ним рядом. Пока он не опомнился и не бросился в бегство (знаю я эти симптомы!), бесцеремонно залезаю рукой в почти пустую обертку и выуживаю предпоследнее печенье. Напрягшийся было при моем приближении Байрон начинает дышать ровнее, перестает тереть колени друг о друга, решается осмотреть меня, потом заглядывает в обертку и некоторое время напряженно думает, съесть ли самому последнее печенье или подружиться со мной на век? Чтобы он не мучился, я достаю это печенье и разламываю его пополам. Байрон удовлетворен. Сейчас наступит попытка знакомства.

— Вы когда-нибудь пробовали стреляться? — интересуется он с душевным волнением в голосе.

— Не-а, — качаю я головой.

— Топились?

— Нет.

— А вены…

— Не резала. Я мечтаю повеситься, — добавила я поспешно, заметив что-то вроде разочарования на его лице.

— Правда?..

— Еще точно не знаю — я боюсь, — делюсь сокровенным, отряхиваю крошки и делаю вид, что сейчас уйду.

— Не надо бояться! — торопится с убеждениями Байрон. — “Есть многое, что никогда не будет иметь конца; а то, что домогалось, считаться не имеющим начала…”1 — вдохновенно процитировал он и ласково, как больной, объяснил: — “Ведь даже тот, кто создал всех несчастных, не может быть счастливым!..” Я с удовольствием поддержала эту тему:

— “Созидать, чтоб разрушать — печальный труд!” Любите Байрона? — осторожно поинтересовалась я. — Зачем тогда говорите о самоубийстве? Разве ваш кумир не говорил: “Терпи и мысли — созидай в себе мир внутренний, чтоб внешнего не видеть”?

— Больше невозможно, — восхищенно оглядев меня, признался Байрон. — Больше никак не возможно созидать — я достиг совершенства! Мой внутренний мир может взорваться в любое мгновение, потому что он превосходит по силе обладания разумом внешний несовершенный мир!