Век необычайный, стр. 40

Объявить-то объявил, но вызов в академию пришел только после Ноябрьских праздников. И где-то в конце ноября я впервые пришел на Второй инженерно-танковый факультет. На нем я встретил свою будущую жену, с которой прожил всю жизнь и которую люблю сейчас так, как не любил и во времена юности своей.

Но это – уже другая часть моей жизни. Последняя, почему и названа она.

Часть третья

Листопад

Глава первая

Он – внутри и снаружи, и – особенно наглядно – за окном. По утрам я долго смотрю на высокий клен, пока еще не опавший и тем паче не заледеневший. Пока. Низкое солнце ярко освещает его листву, уже окрашенную в благородный бронзовый цвет. Скоро, неумолимо скоро листья его начнут наливаться краснотой и тогда неудержимо посыпятся на землю. Красный цвет – признак гибели всего живого. Это – цвет воспаления.

Я начал думать о смерти. Прежние кокетливые думы о ней уже сменились тихой грустью неизбежности. Я стараюсь приучить себя не бояться ее и все же – боюсь. Боюсь умереть позже моей Зореньки, боюсь беспомощности и мучений, боюсь, что не успею закончить исторический роман о князе Святославе и его странной мести, не говоря уже о замыслах туманных. А замыслы все еще по-прежнему преследуют меня, но пишу я уже с трудом, отвлекаясь по самым ничтожным поводам. Как выяснилось, воля тоже утомляется жить. Изнашивается, что ли… Особенно в союзе с таким легкомысленным хозяином, каким оказался я.

Кажется, году в 90-м я был в Бонне на Неделе советской культуры в доброй, талантливой и веселой компании. Озорная Надежда Бабкина, любимая мною Елена Камбурова, Александр Градский, Миша Левитин – всех и не перечислишь. Я выступал там один раз, и то не на подмостках, а на «круглом столе», и кто-то из гостеприимных хозяев сказал не без гордости, что в Бонне сохранилось старое еврейское кладбище, едва ли не единственное в Германии. Что ни местные нацисты, ни всесильное ведомство Гиммлера так и не тронули его, то ли позабыв, то ли приберегая для некоего символического последнего акта общеевропейского холокоста. Мне захотелось посетить его, и на следующее утро мы с Нонной Скегиной отправились на это чудом уцелевшее кладбище.

Возле чугунных ворот нас ожидал пожилой немец. Он скромно шел позади по аккуратно подметенным дорожкам, готовый отвечать на любые вопросы. Но вопросов у нас не возникало. Мы неторопливо бродили меж старых могил с нетронутыми надгробьями, на которых могли прочесть только даты, поскольку остальное было на иврите. Но даты смерти оказались весьма красноречивыми и не требовали знания еврейского языка. Они – все, все без исключения – относились только к началу 30-х годов, поскольку хоронить по-человечески именно на этом кладбище после пришествия фашизма было уже некого. И молчание наше постепенно превратилось в молчание подавленное. И было тихо, тихо, тихо. Не рисковали шелестеть даже листья деревьев.

И тут я обратил внимание, что на боковой аллее видны могильные холмики из свежей, еще не поросшей травою глины. Мы свернули туда и увидели ряд совсем недавних захоронений. Кое-где лежали цветы, надписи на памятниках были на иврите, а даты – нашего времени.

– Евреи вернулись в Бонн? – с некоторым недоумением спросила Нонна.

– Да, – ответил наш сопровождающий. – Люди возвращаются к своим могилам.

А я обмер. Передо мною на гранитном надгробье была все та же непонятная мне надпись на иврите, вполне понятные даты рождения и смерти, а ниже – три слова. На русском языке:

«ВОТ И ВСЕ…»

Я перевел немцу русский вздох на еврейском могильном памятнике. Он снял берет и пригласил нас на кружку пива.

В ближайшей пивной он заказал по одной водке и пиво. Но перед тем как выпить эту немецкую «одну водку», сказал:

– Мы взяли на себя все преступления наци. Не для того, чтобы нас простили, а для того, чтобы пробудить собственную совесть. Так сказал Аденауэр, выступая на площади возле ратуши.

* * *

«Мне повезло, я – сирота». Так начинается одна из лучших повестей Шолом Алейхема «Мальчик Мотл». Мне тоже сказочно повезло по той же причине. Крестный отец нового государства, в котором мне предстояло жить, умер ровнехонько за четыре месяца до моего рождения, а от крестной мамы по имени КПСС я ушел сам, как колобок.

Но это, так сказать, в нашем, общем для всех смысле, а в частности мне и вправду выпал счастливый билет. Я не умер от тифа в 34-м, не погиб в окружении в 41-м, парашют мой раскрылся на всех моих семи десантных прыжках, а в последнем – боевом, под Вязьмой в марте 43-го – я нарвался на минную растяжку, однако на теле не оказалось даже царапины. Но, как потом выяснилось, это было всего лишь мальчишеское везенье, а настоящее счастье ожидало меня впереди. Я в это верил и стал счастливым. Счастливым в нашем, русском Двадцатом веке – это, ребята, дорогого стоит. Об этом и расскажу.

Экзамены в Военную ордена Ленина Академию Бронетанковых и Механизированных войск имени Сталина я сдавал с опозданием и поэтому объявился на первом курсе Второго Инженерно-танкового факультета с опозданием на два месяца. В ноябре 1943 года. И обалдел в первый же день.

На нашем курсе – единственном в Академии! – учились девочки. Из пяти отделений курса два были девичьими полностью. Частью – из фронтовичек, но в основном – из вчерашних школьниц, успешно сдавших конкурсные экзамены. Они все ходили в военной форме, дружно хохотали по каждому поводу и были недосягаемо, сказочно прекрасны. А мне было девятнадцать, и я еще не разучился смотреть на всех девчонок разом.

Правда, одну вскоре выделил: этакий колобок в длинной гимнастерке, стоявший на самом левом фланге во время курсовых построений. Собственно, не столько я ее выделил, сколько майор с обожженным лицом. Нас повезли знакомить с новой техникой – со знаменитой СУ-100, «соткой», как фамильярно ее называли тогда. Познакомили и снаружи, и внутри, а потом решили показать, как она стреляет, и майор вызвал рядовую Зорю Поляк. Зоря сказала: «Есть!», взобралась на самоходку, залезла в люк и, как положено, закрыла его за собою на все запоры. Долго целилась, а потом – пальнула. Самоходка отрывисто рявкнула, подпрыгнула, люк открылся, из него повалил дым, а следом появилась рядовая и еще не обученная Зоря Поляк.

И строй дружно грохнул от хохота. Как выяснилось, Зоря от волнения забыла включить вентилятор, пороховые газы превратили ее в негритянку, а над бровью оказался синяк, поскольку стрелок неплотно прижался к прицелу. И Зоря хохотала вместе со всеми. Не только потому, что тогда ей еще не исполнилось восемнадцати. Просто она никогда не боялась быть смешной.

С летней сессией я успешно справлялся, пока не заболел, почему и не смог сдать физику со всеми вместе. Экзамен мне перенесли, но это не освобождало меня от несения службы. Я оказался дежурным по общежитию, а дневальным ко мне попала самая маленькая и самая младшенькая из наших слушательниц рядовая Зоря Поляк. Единственный Ворошиловский стипендиат на курсе.

– Ты готовишься к экзамену? – спросила Зоря, когда мы вдосталь поболтали о Грине, Паустовском, Блоке и Есенине.

– Зачем? – нахально удивился я. – Пятерка мне и так обеспечена.

И показал своей дневальной билет по физике, который для меня сперли на экзамене заботливые друзья.

Боже, что тут началось! Зорька вскочила, одернула гимнастерку, стала алой, будто рак из кипятка, и звенящим от негодования голосом…

– В то время, как наша Родина, истекая кровью, отбивается от фашистских орд, когда ее лучшие сыновья и дочери гибнут на полях сражений…

Ну, и так далее. Я тоже встал, тоже одернул гимнастерку и порвал грешно доставшийся мне билет по физике.

Экзамен я провалил с треском, за что и лишился представления к офицерскому званию, оставшись единственным старшим сержантом на курсе, поскольку все вчерашние школьницы стали младшими лейтенантами. Получил выговор по линии командования и общее собрание по линии комсомола. Там меня громили, требуя как минимум строгача, пока слово не взяла круглая отличница младший лейтенант Зоря Поляк.