Князь Ярослав и его сыновья, стр. 62

— О славе сыновей — да. О власти их — никогда. Разве что — на смертном одре. Но…

Бату неожиданно замолчал. И молчал долго. Настолько, что Чогдару пришлось заново наполнить чаши.

— Но я поговорю с ним.

И улыбнулся столь змеиной улыбкой, что по спине Чогдара вдруг пробежал холодок.

— О чем, мой хан? — тихо спросил он, хотя подобных вопросов не дозволялось задавать повелителям.

— О вечном чувстве вины отцов перед сыновьями. Оно существует. Существует, Чогдар, это необъяснимое чувство вины. Именно под его влиянием мы и балуем своих сыновей, и многое прощаем им или делаем вид, что просто не замечаем их выходок.

— Даже перед Александром Невским?

— Он тоже — сын. А Ярослав — отец. И за что-то ему должно быть очень стыдно, что-то должно его тревожить. У отца всегда длиннее жизнь, чем у сына, потому что он идёт из прошлого, а сын уходит в будущее. Два каравана с разной поклажей, лишь совпавшие на каком-то отрезке пути.

Бату поднял свою чашу и неожиданно улыбнулся, задумчиво покачав рано поседевшей головой. Но улыбка его была очень печальной. Скорее даже горькой, как показалось Чогдару.

4

Орду очень возгордился прежде всего тем, что ему поручено представлять на великом курултае самого Бату. Однако редко посещавшее его ощущение своей особой значимости никоим образом не отразилось на его дотошной, даже въедливой исполнительности. Он отчётливо представлял трудности и опасности невероятно длинного, рассчитанного на огромный срок пути, высокую значимость собственной миссии и бесценность даров, предназначенных будущему великому хану всей Монгольской империи, а потому первым делом основательно подумал о защите. Однако ничего особенного в голову ему не пришло, кроме уже оговорённого начальника стражи Кирдяша и сотни его отборных головорезов.

— Бери только тех, в ком уверен, — важно втолковывал он есаулу. — Может, и от трех сотен отбиваться придётся.

— А полтораста нельзя взять? — спросил осторожный Кирдяш.

— Сто, — отрезал Орду, показав при этом почему-то растопыренную пятерню. — Так велел сам Бату-хан.

Ничего подобного Бату не велел, его брат сам назвал число боевой охраны, но ссылка на повеление избавляла от споров, которых Орду не выносил.

— Большой обоз будет? — Есаул решил двигаться окольным путём.

— На конях и на волах, — пояснил Орду. — Получается два, потому что мы с князем Ярославом оглохнем от тележного скрипа, если будем ехать с воловьей скоростью.

— Два обоза, — продолжал рассуждать Кирдяш, надеясь хоть что-то втолковать своему высокому начальнику. — Значит, придётся делить стражу пополам. Пятьдесят — конному обозу, пятьдесят — воловьему.

— Должно быть сто!

— Сто никак не получается, хан Орду. Сто хватит, чтобы охранять тебя и князя Ярослава, а кто же будет охранять обоз? А там ведь не только еда для нас, там — подарки великому хану.

— Там — Гражина.

«Стало быть, полячка у них — как калита с золотом: друг друга подкупают», — подумал Кирдяш, но вслух сказал:

— Тем более, хан Орду. Сто и сто — две сотни, меньше никак не выходит.

— Сто и сто — две сотни, — повторил, сложив в уме, Орду. — А нужно — по сотне на обоз. Отбери двести пятьдесят.

Такая арифметика Кирдяша устраивала, и он сразу же попросил дозволения уйти, пока Орду снова не занялся сложением.

— В конном обозе главные — я и князь. Да ещё его толмач, боярин Федор. В воловьем — Гражина. Она должна ехать в удобной юрте и не ведать ни о каких трудностях. Во второй юрте поедут её служанки, надо, чтобы она сама их выбрала. Придётся спросить разрешения моего брата, чтобы ты её навестил. Я скажу когда.

Вскоре Орду сообщил через посыльного, что Кирдяш может повидаться с Гражиной, рассказать ей о грядущем мучительно длинном путешествии и о совершенно особом вознаграждении по достижении Каракорума. И есаул в сопровождении двух тощебородых старцев, говорящих только по-монгольски (это предусмотрительный Кирдяш проверил ещё по дороге к золочёной клетке), был препровождён в тщательно охраняемую часть ханского дворца.

— Кого видят мои очи? Моего бессердечного спасителя!

Гражина принимала неожиданных гостей, продуманно расположившись на ковровом ложе среди якобы небрежно разбросанных подушек. Просторная гостиная являла собой странную смесь Востока и Запада, но для этой встречи была избрана азиатская оранжировка. «Знает, куда повезут, — подумал наблюдательный и далеко не глупый Кирдяш. — Ох, ловка девка! С такой — ушки востро…» И, поклонившись со сдержанной почтительностью, сказал приглушённо:

— Старики ни бельмеса ни по-польски, ни по-русски, но лучше их отсадить подальше.

— Посадите почтённых старцев в самые почётные кресла, — небрежно распорядилась хозяйка.

Татарские служанки тотчас же отвели аксакалов в дальний угол, где стояли огромные кресла явно венгерского происхождения. Они не сопротивлялись, но один из них что-то наставительно втолковывал служанкам.

— Ты — подарок, — сказал Кирдяш, когда процедура усаживания была благополучно завершена.

— Я родилась подарком и всю жизнь была им. Ты никогда не представлял себе жизнь подарка, витязь? Драгоценности, богатые наряды, меха, исполнение капризов — и вечная золотая клетка.

Гражина начала злой иронией, но закончила горькой усмешкой. И есаул удержал вздох, уловив искренность этой горечи.

— Все мы — рабы, что на коне, что в клетке. Стоит ли об этом думать, Гражина? Надо просто жить.

— А что это значит — просто жить, витязь?

Кирдяш помолчал, теребя кисти широкого татарского пояса. Он понимал, что хитрая паненка перехватила разговор, но это обстоятельство пока его особенно не тревожило. Судьба у них была общей, в конце концов он сам признался ей в этой общности, только Гражина не обратила никакого внимания на вырвавшееся признание, поскольку умела думать лишь о себе самой.

— Я был простым смердом князя Ярослава. Деревенька наша угодила на путь Батыевых коней, народ по лесам разбежался, а от изб — одни угольки. А зима лютая, татары все запасы выгребли, так бедствовали, что дети к утру замерзали. А князь, вместо того чтобы избы людям строить, начал церкви возводить, мужиков от пашни отрывая. Не стерпел я, в леса ушёл, одиноких купчишек, которые и сами-то концы с концами не сводили, грабил да пугал. Ну, жил. Зло жил, непросто, себя терзал и ненавидел за такое житьё. А потом по своей воле в татарские войска ушёл. К месту, я по природе — буян. Приметили, в десятники выдвинули. И еды вдоволь, и одёжа, и конь добрый; ещё-то чего, спрашивается? Ан нет, все едино спал плохо. А потом вон тебя полонил, хану Орду отдал, за что мне — офицерский чин и горсть золота. И помчался я тогда во Владимир отца с матушкой да брата с сестрой на волю выкупать. Все готов был отдать князю Ярославу за их свободу. Только Невский да боярин Сбыслав… Нет, не Сбыслав, — поспешно спохватился Кирдяш. — Сбыслав — это другой. Боярин Федор Ярунович упросили князя Ярослава без денег моих родных отпустить.

— Щедро.

— Щедро, — согласился есаул, в запале от собственной исповеди не уловив насмешливой иронии. — Отвёз родных к бродникам, избы им поставил, скотину купил — и живут! И я живу. И сплю хорошо, потому что с совестью в полном согласии. Я сплю, и она — спит, я бодрствую, и она — бодрствует. И понял я тогда, что жить, просто — жить, можно только с совестью в ладу.

— А что это такое: совесть?

— Ну… Не знаю. В душе она. Если растревожишь, спать по ночам не даёт. Значит, она есть.

— Душа, совесть, бессонница, — презрительно, через оттопыренные губы сказала Гражина. — Тебе бы не в офицеры идти, а в монахи. Они эту жвачку все время отрыгивают и жуют, жуют и отрыгивают. Как коровы. Что наши, католические, что ваши, православные, — одного поля ягоды.

— Я попам не верю, — нахмурившись, сказал Кирдяш. — Попы врут без всякой совести, а наши боги, древние, никогда не врут.

— Все врут, витязь, — усмехнулась Гражина. — Князья и ханы, попы и твои древние идолы — все! И чтоб этим враньём не захлебнуться, надо совесть себе подчинить, а не ей подчиняться. Приструнить её, как служанку, и сразу легче жить станет. Тем более что никакой совести вообще нет. Выдумка это. Выдумка, витязь! Сабля да отвага — вот и вся твоя совесть.