И был вечер, и было утро, стр. 49

— Сидит! Сидит! Оно сидит!

Все оглянулись: у ворот, опершись спиной о запертую створку, сидел белый саван, только что вынутый из петли. Сидел и хрипел, то ли пытаясь что-то сказать, то ли просто вздохнуть.

— Исполнить его! — дико заорал чиновник, тыча рукой в белый призрак. — Исполнить на месте! Исполнить!

— Прикажете из?.. — спросил белый, как саван, офицер.

— Из! Из! Из!

Дежурный офицер подбежал к укутанному в смертное хрипящему Гусарию Улановичу и, вытащив револьвер, начал в упор расстреливать его. Офицерская рука плясала, смертник хрипел и бился, белый саван быстро окрашивался кровью, и все замерли: даже Теппо перестал махать топором. А Амосыч, свирепо выругавшись, сказал с горечью:

— Ну куда вам державой-то управлять, когда повесить по-людски не можете? Эх, недотепы!

— Исполняйся! — затрясся чиновник. — Всех исполнить! Всех!

Евсея Амосовича Сидорова и Теппо Раасекколу повесили без неожиданностей: укрепленная укосинами виселица выдержала семипудового финна, и веревка не лопнула под Амосычем при повторном испытании на разрыв. Три тела — одно в окровавленном саване — были тайком вывезены и где-то столь же тайно зарыты. А вся история с нелепой казнью неведомо как выпорхнула из глухого дворика, с чудодейственной быстротой став достоянием города. И Петр Петрович Белобрыков, утирая слезы, отметил:

— А все же от пули погиб мой поручик. Значит, есть высшая справедливость, господа, и палачам воздается сторицей.

Воздаваться начало раньше: по всей Империи прокатились волны забастовок, протестов, митингов и демонстраций, захвативших не только рабочих, студентов да социалистов, а буквально все население всех классов и состояний. Не одни лишь нелегальные да полулегальные, но и вполне респектабельные газеты напечатали сообщения о мрачных событиях в глухом дворике внутренней тюрьмы. Ряд иностранных газет — в Германии, Австро-Венгрии, Франции, Англии, САСШ — перепечатали эти статьи под заголовком «Зверства палачей XX века», снабдив их уничтожающими комментариями. Неприятный инцидент как бы поджег бикфордов шнур; взрыва, правда, еще не последовало, но предвзрывная вспышка оказалась устрашающе ослепительной. Отмалчиваться стало уже немыслимо, и правительство вынуждено было даровать народу своему некое подобие конституционных свобод, отменить военное положение, объявить амнистию и снять ограничения вроде запрета на зрелища и игрища. Генерал-адъютант Опричникс тихо уехал в столи-цу, а город Прославль торжествовал первую, пусть маленькую, но победу над самодержавием.

Сергей Петрович под амнистию не подпадал, но, поскольку военно-полевую спешку отменили, мог не считаться более умалишенным и был переведен в обычную тюрьму в ожидании обычного суда. Защиту его взял на себя сам Перемыслов, и он же через неделю добился для политического заключенного пятиминутного свидания с… невестой.

— У меня нет никакой невесты, — решительно отрекся волонтер, когда за ним явились, чтобы сопроводить.

— Ждут, — лаконично пояснил ко всему привыкший надзиратель.

Удивленый Белобрыков прошел в комнату свиданий, где ему на шею немедленно бросилась синеглазая.

— Дорогой! — И шепотом, деловито, в самое ухо: — Извините, единственный способ увидеться — это объявить, что мы обручены. Если вы согласны, я пойду за вами, как княгиня Волконская.

А вот Мой Сей подпал под амнистию и однажды приплелся домой, волоча перебитую ломом ногу. Он стал седым, ему вышибли все зубы, сломали три ребра, и с того времени вплоть до кончины он уже не переставал кашлять кровью. Шпринца заголосила от счастья и горя, а он прижал ее к искалеченной груди, и глаза его сверкнули, как сверкали когда-то.

— Надежда моя, полиция существует, чтобы ломать ребра, а человек — чтобы говорить правду. И я существую для этого, и мы еще посмотрим, кто кого пересуществует.

Как ни странно, а наибольший ажиотаж возник в заведении мадам Переглядовой. Там энергично выколачивали пыль, мыли окна, чистили, скребли, терли и вытирали под наблюдением неулыбчивой Дуняши. Ее измена Розе Треф и добровольное возвращение в плюшевый рай настолько потрясли хозяйку, что она тут же возвела бывшую девочку в ранг подруги, освободив от трудов обязательных и предоставив право выбора. И Дуняша надзирала за прислугой, девицами и хозяйством.

— Через неделю мы громыхнем, и Розка удавится от зависти! — потирала руки мадам Переглядова.

Через неделю громыхнули. Переглядовой всегда недоставало размаха и фантазии; плюш, красный фонарь да бенедиктин с визгом были пределом ее творческих возможностей, но Прис-тенье именно это и устраивало. «Абы бабы», — любили говаривать там, и глазки при этом непременно становились маслеными. И еще там любили выражать любовные чувства звучным междометием «ты».

Наконец настал вечер, о котором так мечтала мадам и которого уже с нетерпением ждало Пристенье. Как раз тогда, когда почти во всех домах Успенки отмечался скорбный сорокаднев, жеребчики Пристенья с гиком и ором прискакали в заведение. Ржание заливалось бенедиктином, женский визг перемежался хлесткими шлепками по задам, сальные анекдоты комментировались откровенной похабщиной; это и было верхом эстетических утех Пристенья — все, что выпадало из этой жизнерадостной жеребятины, объявлялось развратом, извращением, совращением и распутством.

— Хорошо гуляем!

Наблюдая за порядком, Дуняша прохаживалась меж гуляющих от столика к столику, от компании к компании, не отказываясь пригубить рюмочку и с удовольствием поддерживая разговоры о недавних событиях. Ее попытались было хватать, тащить и шлепать, но она сумела быстро расставить по местам все отношения. А пьянство продолжалось, кто-то уходил с очередной девицей, кто-то возвращался и снова принимался пить. Крепчали смех, визг, матерщина и разговоры. А Дуняша ходила и слушала, слушала и ходила. И рано утром постучала в дверь домика на Успенке. Сонная Роза открыла и обо всем догадалась с порога.

— Кто?

— Мишка Разуваев, приказчик купца Конобоева.

— Точно?

— Сам хвастал, божился, и Изот подтвердил. Мишка, мол, шкворнем Кубыря убил, и он же гирькой ударил Колю Третьяка в последней крещенской драке. А гирьку в сапоге спрятал.

— Надо бы его заманить хоть в Чертову Пустошь.

— В лес меня приглашал. Будто за грибами.

— Вот там мы с ним и рассчитаемся! — Роза крепко поцеловала Дуняшу, и в глазах ее вспыхнул беспощадный, змеиный огонь. — И разыщи мне Сеню Живоглота.

А в заведении еще гуляли. Пили и визжали, матерились и пили, пили и бахвалились. И в самом заведении, и в прилежащих к нему улицах пьяное торжество выплескивалось через край.

Казалось, что и впрямь прав Борис Прибытков и что в первой кровавой схватке Крепости и Успенки победило Пристенье. Но это только так казалось: им ведь неведомо было то, что знаем мы сегодня.

ЭПИЛОГ

Вскоре после вакханалии в Пристенье бледный молодой человек с докторским саквояжем в руке вошел в дом по Неопалимовскому переулку города Москвы, поднялся на третий этаж и условным стуком постучал в дверь. Ее открыли без вопросов; молодой человек миновал прихожую и остановился на пороге гостиной, по-прежнему держа в руках саквояж.

— Мне надоело стрелять, — сказал он хозяину, шагнувшему навстречу. — Считаю, что заслужил как отдых, так и десять тысяч.

— Вы сошли с ума, Прибытков?

— В саквояже — бомба. — Борис приподнял саквояж. — Десять тысяч, или я выпущу его из рук. Раз…

— Немедленно пре…

— Два.

— Черт с вами! — Хозяин открыл бюро и стал метать из него на стол червонцы и сотенные в банковских упаковках. — Если вы проболтаетесь…

— Цена молчания. — Борис кое-как рассовал пачки по карманам и начал пятиться, все еще держа саквояж на весу. — Расходимся по-мирному, не так ли?

Он миновал прихожую, захлопнул за собой дверь, выбежал на улицу и вскочил в ожидавшую его пролетку с поднятым верхом. Лихач помчался по запутанным Садовым; Борис открыл пустой саквояж и начал складывать в него деньги. Пролетка доставила его на Киевский; Борис сошел, купил газету и сел в поезд. Положил саквояж, устроился у окна с тщательно задернутыми занавесками и раскрыл газету. И первым, что бросилось в глаза, было экстренное сообщение о суде над социал-демократом Белобрыковым: лишение всех прав состояния и двадцатилетняя ссылка на каторжные работы.