И был вечер, и было утро, стр. 34

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

Бабушка уверяла, что ровнехонько сто одиннадцать офицеров, служивших в городе Прославле, тогда же и подали в отставку. Я никогда не сомневался, если дело касалось цифр и бабушки, ибо почти мистическое совпадение ее возраста с возрастом нашего столетия действовало на меня убедительно. Но в этом случае позволил себе усомниться, поскольку три единички кряду казались началом легенды. Обычно молчаливо уступчивая бабушка моя в данном вопросе проявила исключительное упорство, и я сдал назад, почувствовав, что где-то начали сгущаться тучи.

— Отцепись ты со своей точностью, — ворчливо сказал отец: из него на свет божий опять полезло немецкое железо. — Ну не сто одиннадцать их было, а девяносто три, какая разница? Важна не статистика, а то, что среди тех офицеров был отец бабкиной единственной любви и, следовательно, твой родной прадед. Уразумел?

Я уразумел: сто одиннадцать офицеров — от подпоручиков до подполковников, цвет прославчанского гарнизона и действительно наиболее достойные и порядочные люди, покинули армию после этого ее подвига. Тридцать семь подали рапорт об отставке, откровенно назвав причину («Нападение на собственный народ», — как выразился подпоручик Семибантов, дальний родственник пана Вонмерзкого); остальные изыскали менее дерзкие поводы, вроде, скажем, затяжной болезни капитана Куропасова. Дело ведь заключалось не во внешней стороне действия, а во внутреннем его содержании: впервые за всю историю служба в армии стала делом почти неприличным. Для того чтобы эта принципиально новая идея овладела ста одиннадцатью офицерскими и не поддающимися учету иными мозгами, понадобился рекордно короткий срок: шесть дней боев в предместьях родного города.

— Патронов не жалеть!

Впрочем, в первые дни буквальное исполнение этого скорее исторического афоризма, чем воинской команды, ни к чему не привело. Градом посыпавшиеся на баррикаду пули так в ней и остались, не причинив никому никакого вреда, а безостановочная пальба взбудоражила не только Успенку — она уже была взбудоражена, — но и весь остальной Прославль. Настолько смутила умы, что в церкви Космы и Дамиана священник перед службой обратил внимание прихожан на веселую эту трескотню и призвал помолиться за мир в родном городе и за просветление умов у власть предержащих. А церковь-то эта находилась не где-нибудь, а в самой Крепости, отчего призыв пастыря прозвучал с особой внятностью. И вся Крепость заворчала, заговорила, завозмущалась:

— Слышали? Отец Аполлинарий…

— А как же! Сам, говорят, владыко похвалил его за истинно пастырское слово о мире и спокойствии…

— Студенты демонстративно занятия бросили…

— Абсолютно правильно!

— Говорят, в старших классах гимназии и реального уже черт знает что творится…

— Абсолютно правильно!

Да, стрельба в черте города в условиях новой эпохи разносилась куда дальше и звучала куда громче, чем то издревле предполагали законы распространения звука. Ее слышали даже тогда, когда вообще никто не стрелял: эхо грохотало внутри каждого — или почти каждого — жителя. И, взвесив непредусмотренные эти осложнения, начальство разъяснило, что, конечно, патронов по-прежнему жалеть не надо, но с умом.

Так закончился второй этап штурма, если первым считать бестолковое кружение войск, исполнявших тайную надежду командиров как-нибудь да обойтись без кровопролития. Второй этап по бессмысленному грохоту и трате пороха напоминал артподготовку, за которой вопреки канонам никакого приступа не последовало. Вместо ожидаемого приступа наступил перерыв в боевых действиях и полная тишина.

Мне мало рассказывали о боях на Нижней баррикаде, которой руководил Амосыч. Поначалу ее защищали добровольцы-дружинники, но уже на третий день к ним присоединились рабочие кожевенного и маслобойного заводов, железнодорожных мастерских, мельниц и двух текстильных фабрик, и производственная жизнь города Прославля заглохла. Таковы весьма общие, похожие на хрестоматийные сведения, поскольку конкретными фактами я не располагаю. Нижнюю баррикаду — а точнее баррикады — защищали в основном те, которые жили не на Успенке, а в рабочих слободках, лепившихся к мастерским, заводам и фабрикам. А вот Верхнюю баррикаду — и здесь точнее употребить число множественное — обороняли коренные прославчане; о них мне рассказывали с массой подробностей, вроде того, к примеру, что Шпринца велела вывернуть в канаву перед баррикадой по бочке превосходных зеленых и синих чернил, совсем недавно сваренных арестованным Мой Сеем. Успенские парни исполнили ее распоряжение; атакующие солдаты, оскользаясь, падали в чернильную жижу, откуда вылезали расписными — пятнистыми, полосатыми, сине-зелеными и даже в крапинку, а ведь чернила, изготовленные Мой Сеем, были абсолютно несмываемыми, и бабушка утверждала, что штурмовавших Верхнюю баррикаду безошибочно узнавали и через тридцать три года.

Третьим этапом была лихая кавалерийская атака, закончившаяся полным пшиком. Дело в том, что во время некоторого затишья — это после, стало быть, ураганной пальбы по тюфякам, горшкам, мешкам и черт знает чему еще — командиры дальновидно запросили подкреплений. Пока высшее начальство собирало и перегоняло эти подкрепления, в звонкую голову чиновника для особых поручений пришла мысль бросить болтавшихся без дела казачков во фланговые атаки. Казаки загикали, засвистали и бросились, но, вылетев из-за углов на ведущие к баррикаде пустынные, мирно заросшие гусиной травой переулочки, поспешно стали осаживать, углядев в ласковой травке острые зубья борон. Казаков вернули, а вместо них послали солдат, чтобы они расчистили коннице путь в самом прямом смысле. Солдаты высыпали в переулки, поспешно схватили бороны и… а Байрулла сковал их цепями, поскольку был настоящим мастером и имел под рукой достаточно кузнецов. И солдаты только бестолково дергали скованные друг с другом (а для усиления еще и с плугами) бороны, отложив винтовки и изогнувшись для упора.

— По задницам, мастера, — сказал Данила Прохорович. — Бекасинником… Готов, Кузьма? Пли!..

К тому времени в распоряжении защитников (в распоряжении Сергея Петровича, так будет точнее) насчитывалось девятнадцать охотничьих ружей. Экс-бур разбил их на два отряда, поручил командование Самохлёбову и Солдатову-старшему, и эти девятнадцать стволов пальнули в солдатские зады. Опытные люди утверждают, что получить, скажем, восемь дробин в зад больнее, а главное, несравненно обиднее, чем пулю в плечо; раздался дружный вопль, солдат как ветром сдуло, а на земле осталось несколько винтовок, которые мгновенно стащили верткие гавроши Успенки.

— Вперед! — разъярились командиры. — Под прикрытием интенсивного огня…

Легко сказать «интенсивный огонь», а куда стрелять, когда в глазах рябит от старых комодов, колес, саней, дровней и прочего барахла? Противника не видно, где он и в кого сейчас целит, неизвестно, и поэтому на всякий случай никто особо не высовывался. Стреляли куда ни попадя; остальные уже без винтовок — чтоб больше не бросали — побежали к боронам, схватились за них…

— Готов, Кузьма Иваныч? Ну, тогда обратно же по тем же местам!

Третьей попытки атакующие уже не предпринимали, вопрос с лихим казачьим налетом отпал сам собой, и казаков, к великой их радости, вернули на зимние квартиры. А вместо них прислали еще по батальону: против баррикад Успенки действовал весь расквартированный в городе пехотный полк, пока, правда, без артиллерии. Впрочем, прихватили еще кое-какую команду, но об этом баррикада узнала только на следующий день, когда осаждающие закончили передислокацию войск.

Ровно в полдень по баррикаде ударили два пулемета. Сначала пулеметчики били по середине, выверяя прицел, потом верная точка была нащупана, пулеметы ударили по верхнему обрезу, и защитникам пришлось прятаться внизу.

— Готовят атаку, — вздохнул Сергей Петрович. — Скверное дело, товарищи.

— Мне нужен час, — сказал Прибытков. — Час продержитесь?

— А что изменится?