Синухе-египтянин, стр. 192

Я выпил вина сколько мог и, притворяясь сильно охмелевшим, прождал еще половину водяной меры часов, чтобы не вызывать подозрения у недоверчивых хеттов, прежде чем велел довести меня до моего шатра. Когда же прошло достаточно времени, я потребовал, чтобы меня проводили, и отправился, крепко прижимая к груди свой кувшинчик, дабы хетты не вздумали проверять его. Едва я остался один – после того как хетты с оскорбительными насмешками уложили меня на постель и покинули шатер – как я вскочил, засунул пальцы в горло и исторг все из своего живота, очистив его от яда и от защитного слоя масла. Но страх, владевший мной, был столь велик, что я весь был в холодном поту и колени мои дрожали – ведь яд мог успеть сколько-нибудь подействовать. Поэтому я многажды промывал свой живот, приняв очистительное снадобье, и раз за разом вызывал рвоту, пока наконец меня не вырвало без всяких побуждающих средств, от одного только страха.

Обессилевший, выжитый как мокрая тряпка, я занялся своим кувшинчиком: ополоснул его, разбил, а черепки зарыл в песок. Потом я лежал на постели без сна, дрожа от страха и ядовитый отравы, и всю ночь на меня из темноты смотрело смеющееся лицо Супатту с большими ясными глазами. Он ведь и вправду был очень красивый юноша, и, лежа в темноте, я не мог забыть его лицо, и его гордый беспечный смех, и его ослепительно белые, сверкающие в улыбке зубы.

3

Гордость хеттов послужила мне на пользу, ибо, почувствовав себя наутро нездоровым, Супатту не захотел объявить о своем недомогании и отложить отправление из-за болей в животе, но поднялся на носилки, не признаваясь в своей немочи, хоть это и потребовало от него немалой выдержки. Так мы двигались весь день, и, когда я проезжал мимо него на своих носилках, он приветственно помахал мне и попытался рассмеяться. В дневные часы его лекарь еще дважды давал ему укрепляющие и болеутоляющие снадобья, только ухудшая этим его состояние и усиливая действие яда, в то время как очистительный понос еще утром мог бы спасти его жизнь.

Но уже к вечеру, сидя в паланкине, он впал в глубокое забытье, глаза его закатились, щеки ввалились, и лицо приняло зеленоватый оттенок, так что его лекарь не на шутку перепугался и призвал меня на помощь. Я тоже ужаснулся, увидев его в таком тяжелом состоянии, так что мне не пришлось изображать притворный испуг, – настоящий холод сковал мои члены, несмотря на дневной зной, тем более что я и сам чувствовал себя неважно из-за отравления. Однако я сказал, что узнаю признаки болезни и что Супатту страдает пустынной болезнью живота, о которой я предупреждал его еще вчера вечером, заметив признаки ее на его лице, но он не поверил мне. Движение каравана прекратилось. Мы стали врачевать царевича, лежавшего по-прежнему в носилках, давали ему приводящие в чувство и очищающие снадобья, прикладывали к животу горячие камни, но все это время я соблюдал сугубую осторожность, препоручив составлять снадобья хеттскому лекарю, который также и вливал их в царевича, разжимая его стиснутые зубы. Я знал, что тот умирает, и желал своими советами облегчить ему боль и сделать смерть для него более легкой, ибо ничем другим помочь ему не мог.

Вечером мы перенесли царевича в его шатер, перед которым столпились хетты, стенавшие в голос, они рвали на себе одежды, посыпали головы песком и наносили себе раны ножами, ибо все они страшились за свою жизнь, зная, что царь Сиппилулиума не пощадит никого, если царевич умрет у них на руках. Я бодрствовал вместе с хеттским лекарем у постели Супатту, дым факелов ел мне глаза и раздражал нос, и я смотрел на этого красивого юношу, еще вчера крепкого, здорового и счастливого, который теперь на моих глазах хирел, дурнел и покрывался трупной бледностью.

Я смотрел, как он умирает – как его жемчужно-яркие белки затуманиваются и наливаются кровью, как зрачки становятся черными точками размером с булавочное острие. От пены и мокроты его зубы пожелтели, кожа утратила здоровый вид и обвисла, кулаки судорожно сжимались, и ногти впивались в ладони. В отчаянии, с дотошным пристрастием осматривал его хеттский лекарь, не отходя от постели ни на шаг, но признаки этой хвори не отличались от признаков острой болезни живота, и по виду с царевичем не происходило ничего такого, чего не могло бы произойти от этой болезни живота. Поэтому никому не приходила в голову мысль об отравлении, а если б кому-то и пришла, то невозможно было обвинить меня, пившего то же самое вино и пробовавшего его из чаши царевича! А вообразить какой-нибудь иной мыслимый способ, которым я скрыто отравил царевича, хетты не могли. Так что я справился с порученным мне делом с примерным искусством, во благо Египту, и мог бы гордиться своей ловкостью, но гордости во мне не было, когда я смотрел на умиравшего царевича Супатту.

В утро своей смерти он пришел в себя и, как больное дитя, стал слабым голосом звать мать. Жалобно и тихо он звал:

– Мама, мама! Милая моя мама!

Его бессильная рука сжималась, и в глазах уже была видна смерть. Но перед самой кончиной боли оставили его, он улыбнулся широкой мальчишеской улыбкой и вспомнил о своей царской крови. Он призвал к себе военачальников и сказал им:

– В моей смерти никого не должно винить, ибо смерть пришла ко мне в образе пустынной болезни живота и меня выхаживал лучший лекарь земли Хатти, и искусный египетский целитель также врачевал меня со всевозможным умением. Их искусство не могло помочь мне, ибо такова воля Неба и Матери-земли, что я должен умереть, хоть здешний пустынный край, без сомнения, управляется не Матерью-землей, а египетскими богами и служит для защиты Египта. Так вот, пусть знают все: хеттам не следует углубляться в пустыню, и моя смерть – знак этого; таким же знамением было поражение нашего колесничьего войска в пустыне, но тогда мы этого не хотели понять. Лекарей поэтому одарите подарками, соответствующими моему достоинству, после того, как я умру. А ты, Синухе, передай поклон царевне Бакетамон и скажи, что я освобождаю ее от данного мне слова с великим прискорбием, ибо не смогу повести ее к брачному ложу, к своей и ее радости. Воистину передай ей от меня этот привет, ибо, умирая, я вижу ее перед собой подобно сказочной царевне, и ее неувядаемая красота стоит перед моими глазами, хоть мне и не пришлось лицезреть ее при жизни.

Он умер с улыбкой на устах, как бывает, когда смерть является блаженным утешением после великих мук, и его помутившиеся глаза узрели диковинные видения перед самой кончиной. Я дрожал, глядя на него, ибо видел в нем просто человека, равного себе, и не думал более ни о его племени, ни о его языке, ни о цвете его кожи, я знал лишь, что он умер от моей руки и из-за моего зла, хотя был человеком и моим братом. И как ни огрубело мое сердце от всего виденного мною, оно задрожало при взгляде на умиравшего царевича Супатту. Слезы полились у меня по щекам, стекая на руки, и я разорвал на себе одежды с криком:

– Человек, брат мой, не умирай!

Но ему уже нельзя было помочь… Хетты погрузили тело царевича в раствор из крепкого вина и меда, чтобы препроводить его для погребения в горе близ Хаттусы, в царской усыпальнице хеттов, где только орлы и волки стерегут вечный сон царей. Хетты были очень тронуты моим волнением и слезами и с готовностью снабдили меня по моей просьбе глиняной табличкой, удостоверявшей, что я ни в коей мере не повинен в смерти царевича Супатту и, напротив, употреблял все свое искусство, чтобы спасти жизнь царевича. Это свидетельство они написали на глине хеттским письмом и приложили к нему свои печати и царскую печать Супатту, дабы по возращении в Египет на меня не могло пасть подозрение в причастности к смерти их господина. Они ведь мерили Египет собственной меркой и полагали, что царевна Бакетамон предаст меня смерти по возвращении, когда я расскажу ей о смерти царевича Супатту.

Вот так я спас Египет от власти хеттов и должен был бы радоваться своему успеху – но я не радовался, у меня было чувство, что, куда бы я ни направлялся, смерть следует за мной по пятам. Я стал врачевателем, чтобы исцелять людей своим искусством и, укрепляя жизнь, теснить смерть, но мои отец и мать умерли из-за моей развращенности, Минея – от моей слабости, Мерит и маленький Тот – от моей слепоты, а фараон Эхнатон – от моей ненависти и моей дружбы и ради Египта. Все, кого я любил, умерли из-за меня насильственной смертью. И вот теперь из-за меня умер и царевич Супатту, которого я успел полюбить, когда он лежал на смертном одре и я уже не хотел его смерти. Я возвращался в Танис со страхом в сердце, ибо впервые начал бояться своих глаз и рук – я видел, что проклятие преследует меня повсюду.