Синухе-египтянин, стр. 123

Она пробормотала своими толстыми губами какое-то заклинание и беспокойно задвигала широкими ступнями по полу, но все это время ее темные пальцы искусно плели и вязали разноцветные тростинки, а я не отрывал взгляда от них, и холод закрадывалсяв мое сердце. Потому что так плетут свои сети птицеловы, и эти узлы были мне знакомы. Да, воистину они были знакомы мне, потому что были особенными, узлами Низовья, и мальчиком я рассматривал их в доме моего отца на просмоленной тростниковой лодочке, качавшейся над постелью матери. И вот когда я понял это, язык прилип у меня к гортани и холод сковал мои члены. Ибо в ночь моего рождения дул ласковый западный ветер, была пора разлива, тростниковая лодочка плыла по течению, и ветер прибил ее вблизи дома моего отца. Пришедшая мне в голову мысль, когда я смотрел на пальцы царицы-матери, была столь ужасна и безумна, что я поспешил прогнать ее и сказал себе, что такие узлы, какими связывают свои сети птицеловы, мог завязать кто угодно. Правда, птицеловы занимаются своим ремеслом ниже по течению, в Низовье, а в Фивах я никогда не видел, чтобы кто-нибудь завязывал узлы подобным образом. Именно поэтому мальчиком я часто разглядывал просмоленную лодочку, дивясь на узелки, связывающие вместе разломанные тростинки, не подозревая тогда, как все это переплетется с моей судьбой. Но Великая царица-мать Тейя не замечала моей скованности, она не ждала, что я стану отвечать; погрузившись в свои мысли и воспоминания, она продолжала говорить:

– Наверное, я произвожу на тебя, Синухе, дурное и отталкивающее впечатление, говоря так откровенно, но не суди меня чересчур строго, лучше постарайся понять. Поверь, простой девушке, промышляющей ловлей птиц, нелегко войти в женские палаты царского дома, где всякий презирает ее за темный цвет кожи и широкие ноги, где ее жалят тысячами иголок и у нее только одно спасение – прихоть фараона да еще ее собственное красивое и юное тело. Разве ты не удивился бы, если бы я не пыталась вызнать средства и способы, чтобы привязать сердце фараона, если бы каждую ночь не приучала его к невиданным негритянским обычаям, чтобы он не мог обходиться без моих ласк, так что через него я получила власть над Египтом? Вот как я победила козни Золотого дворца, избежала всех ловушек и разорвала все сети, расставленные на моем пути, я не гнушалась и местью, если возникал подходящий случай. Страхом я заставила все языки замолчать и стала править дворцом по своему усмотрению, а усмотрение мое было таково, что ни одна из жен фараона не должна была родить ему сына до меня. И этого не произошло, а рождавшихся дочерей я сразу, при рождении, выдавала замуж за кого-нибудь из знати – вот так твердо я действовала по своему усмотрению! Однако сама я не решалась сначала рожать, чтобы не стать безобразной в глазах фараона, ведь на первых порах я удерживала свою власть над ним только благодаря своему телу – пока не оплела его сердце тысячью других нитей. Но он старился, и мои ласки, которыми я его покоряла, лишали его сил, так что когда я наконец решила, что пришла пора рожать, я, к своему ужасу, принесла ему девочку. Из этой девочки и выросла Бакетатон, которую я пока не выдала замуж – она еще одна стрела в моем колчане, ибо мудрый приберегает много стрел, а не доверяет судьбу одной-единственной. Время шло, и я страшно терзалась, пока не родила наконец фараону сына. К сожалению, он принес мне куда меньше радостей, чем я надеялась, ибо он безумен, и теперь все надежды я возлагаю на его сына, пусть тот еще и не появился на свет. Но согласись, велика была моя власть, раз ни одна из жен фараона не родила в женских покоях за эти годы ни одного мальчика, только девочек! Не правда ли, Синухе, ты, как врач, должен признать изрядными мое искусство и мои колдовские чары?

С дрожью взглянул я в ее глаза и ответил:

– Колдовство твое нехитро и самого презренного свойства, о Великая царица-мать, – ведь ты совершаешь его своими пальцами, плетя разноцветный тростник, напоказ всем.

Она выронила работу, словно та обожгла ее руки, завращала налитыми кровью, мутными глазами и в тоске воскликнула:

– Разве и ты, Синухе, умеешь колдовать, что говоришь такое, или всем уже известно про это?

– Все рано или поздно становится известным, – отвечал я, – и люди узнают все, хоть никто и не рассказывает им. Пусть не было свидетелей твоих дел, Великая царица-мать, но ночь видела тебя и ночной ветер нашептал о твоих делах в тысячу ушей – не в твоей власти принудить его к молчанию, как принуждаешь ты людские языки. И вот эта циновка, которую ты плетешь своими пальцами, поистине красива колдовской красотой, и я был бы счастлив получить ее в подарок – поверь, я более чем кто-либо другой способен оценить ее по достоинству.

Пока я говорил, она успокоилась, но пальцы ее все еще дрожали, когда она принялась за работу; и она снова стала пить пиво. Выслушав мои слова, она бросила на меня хитрый взгляд и сказала:

– Может, я и подарю тебе эту циновку, Синухе, если вообще когда-нибудь закончу ее. Это красивая и дорогая циновка, раз она сплетена мной – это царская циновка! Однако даритель ждет ответного дара. Чем же ты собираешься отдарить меня, Синухе?

С беспечным смешком я ответил:

– Ответным даром будет мой язык, царица-мать. Однако было бы желательно, чтобы ты позволила ему оставаться на месте, у меня во рту, до последнего моего смертного дня. Тем не менее ему будет невыгодно говорить против тебя – ведь он станет твоим!

Она пробурчала что-то себе под нос, искоса глянула на меня и сказала:

– Зачем мне принимать в дар то, что и так в моей власти? Никто не может мне помешать отнять у тебя язык, а заодно и руки, чтобы ты не мог записать того, чего не сможешь выговорить. В моей власти также отправить тебя в подвалы к милым моему сердцу неграм. И вполне вероятно, что ты оттуда никогда не выйдешь, потому что они охотно совершают человеческие жертвоприношения.

Но я возразил ей:

– Ты явно выпила слишком много пива, царица-мать. Не пей больше нынче вечером, чтобы не увидеть во сне гиппопотамов. Мой язык теперь твой, а я надеюсь получить в подарок циновку, когда она будет закончена.

Я поднялся, и она не стала удерживать меня, только сказала с пьяным смешком, каким смеются захмелевшие старые женщины:

– Ты очень распотешил меня, Синухе! Очень распотешил!

С этим я оставил ее. Никто не помешал мне покинуть дворец, я вернулся в город, и Мерит была со мной в эту ночь. Но я не был уже так счастлив: мои мысли уносились к черной тростниковой лодочке, когда-то висевшей над материнской постелью, и к темным пальцам, связывающим тростинки циновки узлами птицеловов, и к ночному ветру, гнавшему легкие лодочки от стен Золотого дворца вниз по реке и прибивавшему их к фиванскому берегу. Вот о чем думал я и был уже не так счастлив, ибо то, что умножает знания, умножает и печаль, а без такой печали я бы с большей охотой обошелся, ведь я уже не был молод.

5

Служебной причиной моей поезки в Фивы было посещение Дома Жизни, где я не был долгие годы, хотя мое положение царского врача обязывало меня к этому; также я опасался, что за время, проведенное в Ахетатоне, мастерство мое притупилось, ибо там я не вскрыл ни одного черепа. Поэтому я посетил Дом Жизни и провел там несколько занятий с учениками, наставляя тех из них, которые выбрали для изучения эту область врачебного искусства. Дом Жизни утратил былой вид, и значение его умалилось, так как люди, обеднев, перестали туда ходить, и лучшие врачи переехали в городские кварталы, чтобы заниматься своим ремеслом там. Я предполагал, что наука благодаря большей свободе нестесненно развивается – ведь ученикам теперь не приходилось становиться жрецами низшей ступени, чтобы вступить в Дом Жизни, и ныне никто не воспрещал им задавать вопрос «почему?». Но тут меня постигло великое разочарование: ученики оказались совсем юнцами и не имели никакого желания задаваться вопросом «почему?». Их единственным стремлением было получать знания в готовом виде от учителей, а высшим притязанием – попасть в Книгу жизни, чтобы тотчас заняться своим ремеслом и продавать полученные знания за золото и серебро.