Бедный расточитель, стр. 94

6

Со времени моего детства, или, точнее говоря, со времени нашей великой размолвки из-за дорогих уродливых галстуков, из-за неоправданной покупки маринованных огурцов и спрятанной в печке научной книги — и все это разом, — да еще из-за безвозвратно утерянных золотых!! — словом, с тех пор мы с отцом никогда еще не жили в таком мире и согласии, как в последние месяцы. Он даже предпочитал теперь мое общество обществу своего зятя, Ягелло, который подпал окончательно под башмак жены. Она правила его домом с тремя детьми, то есть близнецами и моей Эвелиной, точно так же, как жена моя правила нашим домом и всеми нами.

Отца беспокоило мое здоровье. Он настаивал, чтобы я поехал в Давос. Однажды он принес конверт, набитый множеством, правда, мелких, швейцарских банкнот. Вручая мне его, он отпустил остроту, для его возраста, действительно, примечательную. Он сказал, что собрал на мою поездку давозы (вместо девизы). Как — это меня не касается. Я не стал расспрашивать. Я и так давно все знал: прекрасный, дорогой английский справочник, занимавший всю верхнюю полку в его книжном шкафу, был задешево продан букинисту, а тот, разумеется, по секрету, предложил его мне. Но я притворился удивленным.

Мне очень хотелось поехать в Швейцарию. Но в этот вечер стопка счетов оказалась особенно высокой, а жена твердо рассчитывала, что я окажу честь ее сыну своим посещением. Что было мне делать? Я обменял дорогие девизы, чтобы покрыть текущие расходы, и через несколько дней от этих неожиданных денег не осталось и следа. Стояла такая страшная дороговизна, что удовлетворение даже самых насущных потребностей нашей большой семьи поглощало решительно все. Да, мы проиграли войну, и мои заботы были еще очень ничтожны и легки по сравнению с нищетой и отчаянием широких масс.

Я назначил свой отъезд на конец февраля, но мне пришлось снова и снова откладывать его. Перед отъездом я решил повидать Эвелину. Я застал ее в детской. Она стояла в углу на коленях, лицом к стенке, и ее темно-синий грубый фартучек был мокрым от слез. Я окликнул ее, она обернулась, состроила гримаску, готовая не то заплакать, не то — я не смел на это надеяться — обрадоваться, но тут же повернулась ко мне спиной, послушный, терпеливо переносящий наказание ребенок, и осталась стоять на коленях. Как раз такой мне и хотелось ее видеть. Только так я и мог надеяться, что она будет не слишком походить на свою несчастную мать. Та никогда не подчинилась бы наказанию, каким бы мягким оно ни было. Мне следовало поскорее уйти. Я слышал, как в соседней комнате сестра шалит и смеется со своими мальчиками. Я не ушел. Я наклонился к Эвелине и поцеловал ее в затылок. Она вздрогнула. Право, я, кажется, испугался, что она сотрет ладонью след моего поцелуя, как это не разделала ее мать, когда сердилась на меня. Но Эвелина была не такая, как ее мать. Она обернулась, весело засмеялась и подмигнула мне, словно один маленький преступник другому, понимающе, лукаво. Ее большие серо-стальные глаза уже не плакали. Значит, я тоже был преступником? Я бог весть сколько времени не целовал мою дочурку, я никогда не прикоснулся бы к ее рту. Но поцелуй в затылок, один-единственный, не может быть заразным!

В конце недели мы уехали. На вокзале отец простился с нами, словно с новобрачными, и поручил жене как можно лучше заботиться обо мне. Он купил нам все газеты, которые только вышли в тот день, и мы с женой читали их во время долгой дороги. Содержание их было однообразно. Меня больше всего заинтересовала заметка о том, что великий ученый и гуманист гофрат фон Вагнер-Нурегг представлен к Нобелевской премии. После долголетних систематических экспериментов и исследований он добился излечения прогрессивного паралича при помощи прививки малярии, метод, схожий с тем, который я случайно, попросту говоря вслепую, применил к моему другу Периклу.

Мы переночевали в Л. и только к концу следующего дня, очень усталые, приехали в Пушберг. Выпал снег, горы стояли в тумане, воздух был чистым и строгим. Ели под своим легким снежным покрывалом сохранили сочный темно-зеленый цвет. В тихом воздухе раздавался крик ворон да отдаляющийся, замирающий на верхних нотах свист локомотива, который давал сигнал перед входом в каждый из бесконечных туннелей. Поспешно ковыляя по снегу, нас встретил наш тесть. Он очень состарился, почти ссохся, меж его тонких губ торчала никогда не угасающая трубка. Он был один, без моего сына. Мальчик ушел в соседнюю деревню снять мерку для гроба, который нужно было сколотить на другой день. Кроме того, ему поручили купить черный и серебряный лак в местечке Гойгель. Дорога от станции Пушберг до нашего дома показалась мне очень длинной. Я был разбит, я кашлял, в колене-кололо, в лопатках тоже, ноги у меня были словно налиты свинцом. Жене пришлось поддерживать меня. Наш дом, приспособленный только для лета, нельзя было отопить. В комнатах было холодно, пахло плесенью. Их плохо проветрили, хотя мы заблаговременно известили о нашем приезде. Деревенские жители не терпят зимой свежего воздуха.

— Здесь ты не можешь спать, — сказала жена, ощупывая простыни, холодные, как лед, и стоящие колом от мороза.

— Он может жить у нас, — сказал мой тесть, — мы потеснимся.

Но меня это не привлекало. Мне очень хотелось остаться одному, мне казалось, будто предстоит что-то удивительное, загадочное, только вовсе не несчастье.

Жена по лицу моему угадала мое желание.

— Ваше высокоблагородие может спать сегодня внизу, на кухне, — сказала она лукаво, как говаривала молоденькой девушкой.

Она уложила меня на кушетку, заботливо закутала в свою новую шубу — как хорошо все же, что я купил ее! — с помощью отца, не выпускавшего из беззубого рта трубку, разобрала кровать и снова собрала ее внизу, в кухне. Потом, оставив горящую свечу на столе, она отправилась со стариком в мастерскую принести сухих дров и спичек, чтобы затопить. Я смертельно устал. У меня ничего не болело, легкое тепло разлилось под шубой, которой я укрылся с головой, и окутало меня. Я уснул. Проснулся я внезапно. Жена и сын стояли передо мной и с ужасом глядели на меня. А может быть, мне только так показалось. Зубы у меня стучали. Они взяли меня под руки и, поддерживая с двух сторон, свели вниз на кухню, где горел уже сильный, яркий золотистый огонь и громко трещали дрова. Простыни, оттаявшие и мягкие, гостеприимно сверкали. Жена и сын сказали мне, что они не могли меня добудиться и подумали, что я умер! Дети! Вот они оба стоят рядом, похожие друг на друга как две капли воды, оба здоровые, крепкие, умудренные жизнью и жизнеспособные, — оба мои, и все же мне немного чужие. Я легко успокоил их. Только кашель мешал нам. Я не умер, я и не думал умирать, но я не был голоден, я не испытывал жажды, я не хотел, чтобы жена дежурила возле меня, меня не интересовала моя температура. Единственным моим желанием было поглубже зарыться в постель, хорошенько укрыться, остаться одному с самим собой. Только наутро моя милая Валли исполнила мое желание, всю ночь она не отходила от меня. Теперь она решила вызвать врача, который служил при станции в Гойгеле, а покамест со мной должен был оставаться сын. Но сын не пришел, к счастью, — очевидно, тесть не отпустил его. Это было очень хорошо.

Жена вернулась перед обедом и принесла курицу, немного вина и кулек молотого кофе. В кухню падал отблеск снега, лежавшего на дворе, и в ней было светло и уютно. В окно я видел сад, старые деревья, улей и деревянный забор. Все, что летом скрыто листвой, было отчетливо видно теперь. Вот бы жить здесь постоянно. В большом городе не знаешь такой тишины.

Около часу дня пришел врач. Он наскоро и несколько машинально выслушал меня, зато много и долго рассказывал о случаях из своей практики и просил моих «драгоценных» советов. Я сделал, что мог. Я обещал даже посмотреть вместе с ним нескольких больных в ближайшие дни. Наше имя было ему хорошо известно, ведь мой отец был почетным гражданином Пушберга.

Железнодорожный врач жил в Гойгеле. Может быть, он знал и почтальона, с которым я познакомился пятнадцать лет тому назад по дороге из Гойгеля в Пушберг и который дал мне совет сделать из своего сердца мешок с соломой? Да, врач хорошо его знал. У почтальона было семеро детей, он пил горькую и доставлял письма кому угодно, только не адресатам. Но так как жена его была местной уроженкой — дочерью лесничего, который тогда не впустил его, — община ему потакала, и на него не жаловались. Мне казалось, что рассказ об этом парне развлечет и позабавит меня. Но я только через силу засмеялся, грудь страшно болела при каждом вздохе. Вечером я проснулся. Еда, почти нетронутая, стояла рядом с кроватью на столике — садовом железном столике на трех ножках, который я прекрасно знал со старых времен. Жена сидела возле меня, держала в руках начатый чулок, разговаривала сама с собой вслух, вязала и плакала. Я не мог понять, что с ней приключилось. Чтобы доставить ей удовольствие, я принудил себя проглотить несколько кусков, но они не лезли мне в горло. Жена потушила свечу. Она обошла кровать на цыпочках, тихо, тихо ступая по прогнившему за долгие годы полу, и подержала руку над моим лицом, не прикасаясь ко мне. Уж не вспомнила ли она грехи молодости, когда мы стояли рядом, но не прикасались друг к другу? Или хотела увериться, что я еще дышу, что я еще не умер?