Бедный расточитель, стр. 90

— Но ты вовсе не производишь впечатления чересчур полнокровного, сын мой, — сказал он, не предчувствуя ничего дурного. Да и времени для размышлений у него сейчас не было.

Я продолжал работать, исследовать, лечить. Единственный вопрос, с которым он обратился ко мне, был: что я подарю сестре к свадьбе.

— Я, — ответил я растерянно, — ничего.

Он засмеялся.

— Ты, и никакого подарка? Ничего?! Думаешь, мы тебя не знаем? Старый расточитель! Ты, конечно, готовишь сюрприз в десять раз дороже, чем то, что подарим ей мы, бедные.

Я посмотрел на него и тоже попробовал засмеяться. Но лучше было не продолжать разговор. Это было небезопасно. Я оставил отца при «сюрпризе» и потихоньку отправился в постель» солгав, что мне нужно в институт, чтобы продолжать опыты над глаукомой. Только жена моя знала, что я захворал. Она уселась на край моей постели и тревожно смотрела на меня, с трудом сдерживая слезы. Я молчал. Она, вероятно, упрекала себя за то, что среди хозяйственных забот и тревог за будущность сына недостаточно серьезно отнеслась к моему болезненному виду. К счастью, она и представления не имела о том, что произошло. Теперь я понял слова моего старого друга Морауэра: «С Эвелиной не живут безнаказанно». Я что-то солгал и жене. Я не хотел ее жалости, как когда-то Эвелина не хотела моей. Она не могла мне помочь. Она не могла даже дать мне совет. На другой день я позвонил специалисту-туберкулезнику и попросил меня принять. Он осмотрел меня, но не нашел ничего серьезного; Потом он посмотрел мое горло, спросил, много ли я курю, и, получив утвердительный ответ, сказал, что не исключена возможность просто невинного легкого кровоизлияния из лопнувших в горле сосудов. В серьезную болезнь легких он, такой же оптимист, как я, не хотел верить… Мне пришла в голову еще другая мысль:

— Не считаете ли вы опасным, что я много бываю с ребенком, обремененным тяжелой наследственностью?

— Мне следует раньше уяснить себе характер вашего заболевания, — ответил он осторожно. — Нужно подождать. Рентгеновский снимок нам тоже мало поможет. На пластинке, правда, видишь уйму всякой всячины, но разобраться в ней можно только при тщательном клиническом исследовании. Впрочем, я все же сделаю снимок, если хотите. Подождем еще несколько дней. Советую вам беречь себя, лежать, не курить, хорошо питаться.

— А ребенок?

— Да, — сказал он, — само собой разумеется. Если у него тяжелая наследственность, для него, конечно, очень опасно соприкосновение с туберкулезом. Но, повторяю, не думаю, чтобы это было так. Вы сможете прийти ко мне через неделю?

Я обещал. Через неделю я чувствовал себя гораздо лучше. Я понимал, что болен. Но мне не хотелось в это верить. Я хотел быть здоровым, работать и жить, как все.

День свадьбы сестры наступил. Я явился почти с пустыми руками. Нам, жене и мне, отвели почетные места на торжественном вечере. Я был старший сын. Я был друг Ягелло. И ничего не смог положить на стол, ломившийся под тяжестью богатых подарков, кроме нескольких орхидей ее любимых оттенков и стихотворения собственного моего сочинения, которое было хорошо задумано, но плохо написано. Она сделала вид, что мой ничтожный подарок привел ее в такое же восхищение, как и роскошные подарки отца, Ягелло и его родных. Но она никогда не простила мне моего «сюрприза». Именно это слово, которое принес ей отец, заставило ее надеяться на что-то сверхъестественное, на что-то безумно расточительное. И вдруг она увидела сущий пустяк. Она восприняла это как знак пренебрежения, хуже того, как мелочную месть за зло, причиненное ею моей жене. А я был беден, но этому она не верила.

3

Через три дня после свадьбы Юдифи отец снял со стены под нашими окнами табличку, на которой когда-то значилось просто врач, потом специалист по глазным болезням, потом доцент и, наконец, профессор. Моя табличка осталась.

Жара у меня не было. Но я чувствовал себя больным, бессильным, апатичным — обреченным. Больной врач — это самое жалкое существо на свете. Больной врач — противоречие собственной профессии и самому себе. Мне не было еще тридцати трех лет. Мне предстояло, вероятно, прожить еще довольно долго. Я задумался. Мне некому было довериться. Я мог лишь жалеть о том, что уже прошло. Но, если бы я стал предаваться раскаянию, это лишило бы меня последних сил и веры в себя. Да и в чем было мне раскаиваться? В том, что я женился на Валли? В том, что я любил Эвелину и все еще люблю ее? Единственное, что можно было еще изменить, — это судьбу маленькой дочери, моей избранницы.

Ради нее и вместе с нею я навестил знакомого профессора-терапевта. Он нашел, что ребенок очень высок и хрупок для своего возраста. Он не нашел никаких симптомов тяжелой наследственности и заверил меня честным словом, как коллега коллегу, что Эвелина пока абсолютно здорова. Но что ждет ее впоследствии? Он отослал девочку, которая казалась развитой не по летам и слушала нас очень внимательно, к своей жене и детям. И там, как мне после сообщили, маленькая принцесса величественно и безмолвно восседала во всем блеске своего нового шелкового платьица, не произнеся ни единого слова. А я? Профессор знал меня. Несколько недель назад он присутствовал на моей пробной доцентской лекции. Он был одним из тех, кто избегал моего отца после его аферы во время войны, и только недавно вновь удостоил его своим посещением. Профессор велел мне стать перед рентгеновским аппаратом и начал двигать передо мной отливающую радугой зелено-желтую, фосфоресцирующую пластинку. При этом он так энергично надавил на мою исхудалую грудь, что мне стало больно. Потом он зажег свет, около получаса выслушивал меня и наконец сказал:

— По моему мнению, у вас туберкулез легких, сейчас еще не опасный. Клиническая картина неясна, рентгенологическая — почти отрицательна. Для меня доказательством является кровоизлияние, которое у вас, несомненно, было, ночные поты, субфебрильная температура по вечерам.

— Так что же мне делать? — спросил я, потрясенный, несмотря на все мое самообладание.

— Поезжайте немедленно в Давос или, в крайнем случае, куда-нибудь в горы. Ручаюсь, что через полгода вы вернетесь здоровым.

— Я не могу, — сказал я, — я должен работать на семью.

— Но ваш отец может вас заменить.

— Я предложу ему, — ответил я, — но сомневаюсь в успехе.

— Не относитесь к своей болезни слишком легко, но не принимайте ее и слишком трагически, — сказал профессор, пока я торопливо и неловко одевался. — Словом, примите это так, как принял бы я на вашем месте, мы с вами понимаем друг друга.

В дверях, ведущих в его частные комнаты, я остановился и задержал еще на одну минуту этого очень занятого человека.

— Что вы мне посоветуете? — спросил я. — Что делать с ребенком?

— С вашей приемной дочерью? Не беспокойтесь. Здесь я совершенно уверен в моем диагнозе. Хрупка, но здорова.

Я покачал головой.

— Вы не понимаете меня, — сказал я и постарался говорить громче. — Может ли ребенок быть в контакте со мной?

Он покачал головой. Я смотрел на него и боялся, что отзвук моей мольбы, против воли, прозвучит в моем голосе. Существует некое вымогательство со стороны больных, несчастных и жалких, по отношению к здоровым, богатым и счастливым. И оно не делает чести ни тем, ни другим. Я знал это и не хотел вымогать.

— Опасно ей быть со мной или нет? — спросил я, и голос мой прозвучал громко, несдержанно и грубо.

Он взял мою руку, притянул меня к себе и сказал, глядя мне прямо в глаза:

— Боюсь, что да. Своего ребенка я бы отослал.

— Вы правы, — ответил я, — я поступлю точно так же.

— Ничего катастрофического я не вижу. Ваш организм обладает прекрасной сопротивляемостью. Каверна великолепно закрылась, для начала мы должны быть довольны. Вы происходите, несомненно, из крепкой, здоровой семьи?

Я подтвердил это. В моей семье и речи не было о болезни легких. Мой отец и все мои предки были, в большинстве своем, здоровые, закаленные, бережливые, волевые люди, которые спокойно доживали до старости. Дедушка и бабушка, с отцовской стороны, были еще живы. Профессора обрадовало, что он оказался прав. Я взял мою маленькую Эвелину, поблагодарил жену профессора и вышел на улицу. Эвелина сейчас же принялась щебетать своим высоким серебряным голоском. Она вся преображалась, когда бывала со мной.