Бедный расточитель, стр. 67

— Первое — юношеский психоз, раннее слабоумие, паранойя и прочее. Второе — маниакально-депрессивное состояние и прочее.

— Прошу вас без прочего, — сказал он, улыбаясь, но очень серьезно.

— Третье — паралич.

— Хорошо, — заметил он. — Это первый раздел. А второй? Но пойдемте, мы можем говорить и по дороге. У нас здесь каждая минута на счету.

— Четвертое — эпилепсия. Пятое — истерия, навязчивые идеи. Шестое — старческое слабоумие.

— Ладно, молодой друг, примерно так, — сказал он и улыбнулся, но уже не прежней серьезной улыбкой. — Я вижу, вы прямо со школьной скамьи. Мы скоро привыкнем друг к другу. Сейчас я представлю вас нашей экономке.

В огромной, очень чистой кухне он познакомил меня с маленькой старушкой. Левый ее глаз был закрыт бельмом, да и правый казался мутноватым. Она не подала мне руки, ибо была занята раскладкой порций свежего, розового мяса, кивнула очень приветливо и продолжала свою работу. Я прошел с директором во флигели, соединенные крытой галереей. В главном здании помещались самые тяжелые, буйные больные. Но друг мой находился уже не в этом здании, как в прошлый раз, а в одном из флигелей, стоявших в глубине парка, неподалеку от железнодорожной насыпи. Он еще больше исхудал, взгляд его стал еще более лихорадочным и в то же время тупым. Меня он не узнал. Впрочем, нет, узнал. Когда я стал с ним прощаться — пора было вернуться к Эвелине, — он протянул мне мраморно-белую руку и пробормотал сквозь густую бороду: «Сахару! Сахару!» Значит, он все-таки запомнил, что последний раз я дал ему на прощание сахар. Значит, чудесный огонь его великого духа угас еще не совсем? А может быть, угас?

Невзирая на расходы, я приказал шоферу ждать меня у ворот. Мы поехали в город. Холодное, красное солнце поднималось над полями, над холмами, над маленькими нищими поселками. Я привез Эвелине цветы. Подарок очень обрадовал ее, можно было подумать, что она никогда в жизни не получала цветов. Я купил их на ее же деньги. Но разве я мог явиться с пустыми руками?

Эвелина казалась очень бледной и подавленной. Не глядя на меня, она сказала, что, очевидно, потеряла багажную квитанцию.

— Тогда напиши в Радауц, чтобы тебе выслали дубликат, или, еще лучше, телеграфируй.

— Я приехала не из Радауца.

— А откуда же ты приехала?

— Откуда? Я здесь, и все. Разве ты не счастлив? Позвони, пожалуйста, кельнеру, я умираю от голода.

Как мог я позабыть, что она ничего не ела? Я не решился снова заговорить о квитанции. После завтрака Эвелина ушла и не позволила мне сопровождать ее. Часа через два она вернулась. Она привезла два новых больших чемодана, накупила массу туалетных принадлежностей, белья и даже еды, словом, все, что только можно было достать в это трудное время. Жена перед моим отъездом сшила красивый чехол, скрывавший изъяны старого чемодана, но Эвелине хотелось, чтобы мы вступили в новый круг моей деятельности с новыми, красивыми вещами. Пальцы ее были в чернилах, они не отмылись холодной водой.

— Ты писала? — спросил я. — Может быть, ты написала мужу?

Она покачала головой и рассмеялась, открыв по-ребячьи рот. Я увидел ее голубовато-белые, необычайно красивые зубы.

— Я писала вчера в поезде брату, — сказала она. — Он в плену, но стал, говорят, еще толще, чем был. Ты помнишь?

— Нет, в мое время он был не очень толстым.

— Знаешь, как его прозвали? Креслокрушитель. Он может продавить любой стул, словно соломинку. Конечно, это фокус, я тоже так умею.

Я улыбнулся немного скептически.

— Ты будешь мне верить или нет? — сказала она грозно, приближая ко мне свое воспаленное лицо.

Я слегка отшатнулся, невольно вспомнив наше прощание в Радауце, в присутствии мужа, когда она коснулась меня острым большим бриллиантом серьги. Она заметила, что я словно боюсь ее, и, нагнувшись над своими чемоданами и пакетами, принялась заботливо вынимать и снова укладывать вещи. Я тихо сидел за столом. Я знал совершенно точно, что она лжет. Час назад у нее были совершенно чистые руки. Я ненавидел вранье. Я не простил жене первую ложь, и наша семейная жизнь разбилась главным образом из-за этого. И отцу я тоже с трудом прощал неправду — а как редко он к ней прибегал!

2

Я должен был принять решение. Если я хотел быть счастлив с Эвелиной — нет, не спокойным счастьем, а счастьем над пропастью с первого же дня, — я должен был напрячь всю свою волю и попытаться переделать Эвелину или любить ее такой, какая она есть. На другое утро после незабываемой ночи мы покинули отвратительный номер гостиницы и сквозь веселый буйный снегопад направились в больницу. Я и словом не обмолвился о ее лжи. Я знал, что все равно люблю ее, что я должен избавить ее от всего неприятного, сдерживать себя, особенно в присутствии посторонних, никогда не заставлять ее стыдиться, не ловить на противоречиях и ждать, покуда мы поженимся. Я понял, что Эвелина чувствительна и нежна и что прежде всего ей нужно выздороветь. Я решил выслушать ее легкие, как только мы немного устроимся. В лечебницу мы прибыли уже после утреннего обхода, но директор любезно снова обошел со мной палаты и познакомил с больными.

Моя жена быстро сдружилась с полуслепой экономкой. Весь этот вечер и еще несколько дней они старались как можно уютнее обставить наши две комнаты — большую спальню и маленькую гостиную.

Вскоре я получил первое жалованье. Я одолжил деньги у Эвелины и не мог примириться с этим. Несмотря на мое решение избегать столкновений, я вернул ей долг, вернее, попытался вернуть. Эвелина гневно посмотрела на меня. Она и слышать не хотела об этом, она даже обернула дело так, словно я собираюсь платить ей за любовь. Но я не дал себя провести. Мужчина не должен брать денег от женщины.

— Я открою счет на твое имя, — сказал я, — и как только мы поженимся, ты сможешь вернуть мне эти деньги.

— Да? — спросила она.

— Дай мне, пожалуйста, твой паспорт, без него я не могу открыть счета в кассе.

Она покачала головой так, что ее короткие пепельно-серебристые кудри разлетелись в разные стороны.

— Мои документы я никогда никому не доверяю.

Что было делать? Пришлось покориться. Я должен был удержать ее, я уже не мог существовать без нее. Я готов был на все, чтобы сделать ее счастливой. Но мне казалось, что она несчастлива. Она была очень беспокойна. Мне предстояло окунуться в работу, совершенно для меня новую, почти неизведанную, о которой я составил себе весьма неверное представление. Директору хотелось дать мне самостоятельное отделение, он мог бы тогда заняться другими делами. Но я заявил, что еще не готов к этому. Я проводил около больничных коек все время, с утра до вечера, часто с семи утра. Я вел бесконечные записи, выспрашивал, наблюдал и снова записывал. Я исследовал спинномозговую жидкость. Я изучал все, что только можно изучить.

Мне не хватало руководителя, такого, как мой отец, и мне пришлось обратиться к книгам. Вечером, за круглым столом в нашей гостиной, я совещался со справочниками по душевным болезням. Эвелина сидела рядом со мной или еще чаще на ковре и, задумавшись, молча глядела на меня. Читала она мало, рукоделье ненавидела. Здоровье ее не улучшалось, она кашляла, несмотря на то что у нас было очень тепло. И хотя она утверждала, что у нее никогда не повышается температура, и хотя термометр никогда не показывал выше 36,9, я был все же уверен, что она больна гораздо серьезнее, чем говорит. Я хотел выслушать ее. Она странно улыбнулась и прошептала, что стыдится меня. Я тоже улыбнулся, я счел это ребячеством. Когда мы пошли спать и она сняла кружевную сорочку, чтобы сменить ее на очень простую, шелковую, ночную, я взял Эвелину за влажные горячие плечи. Я хотел приложить ухо к ее спине, между лопаток, там, где прежде всего прослушиваются изменения при туберкулезе легких. Она вырвалась силой, потушила свет, отодвинулась на самый край постели и оттолкнула меня руками.

— Ты просто хочешь отделаться от меня. Оставь меня! Ты хочешь прогнать меня, ты хочешь взять к себе свою старую корову и своего теленка!