Бедный расточитель, стр. 48

Вечером моя жена уехала. Она не упрекала меня. Я не мог поступить иначе. Может быть, она и не ждала ничего другого. Я должен был обещать ей только одно: писать каждый день.

7

Возвращаясь к себе домой, я проходил мимо церкви и вошел в нее. Церковь была битком набита народом.

Все молились молча, большинство на коленях. Все молились о мире.

Бог не допустит войны! Он справедлив. Христос искупил наши грехи! — думал я, молясь. Я вышел из церкви успокоенный. Уповая на бога, думал я теперь о будущем, о том, что увижу наконец моего ребенка, ведь я помирился с женой. Мы простили друг друга. Я вздохнул свободнее, первый раз за последние дни.

Я с удовольствием думал о моей будущей профессии, о лекциях по душевным болезням, которые должны были начаться в будущем семестре. Я решил добиваться места ассистента в психиатрической клинике. Моя любовь к отцу оставалась неизменной вопреки всему! Я беспрерывно повторял себе, что, оказывая поддержку моей жене, он, тоже вопреки всему, доказал свою любовь ко мне.

Я пришел домой. Хозяйка спросила меня, будет ли война.

— Нет, — сказал я, — не думаю.

— Дай-то бог, чтоб вы были правы, сударь. Здесь кто-то приходил к вам, сударь, он ждал, он только что ушел, оставил вам записку.

— Кто же это был? Мой отец, профессор?

— Нет, нет, господина профессора я хорошо знаю. Молодой человек, очень скромный, милый такой, в толстых очках.

Это был Перикл. Под подсвечником лежала записка, написанная его рукой: «Я долго ждал тебя. Я приду еще вечером или ночью. Твой Перикл».

Обратную сторону записки он исчертил геометрическими фигурами и нацарапал несколько строк карандашом, которые потом попытался замазать пальцем, как, бывало, мы делали мальчишками. Я хорошо знал его почерк и разобрал стертые слова. Это оказалось чем-то вроде стихотворения:

Ночь, побеленная гробница бледных светил — опустись!
Исчезни!
К тебе я взываю, день и война! Ты грядущий бог!
Умереть, уйти под кровавым твоим лобзанием
Пылая в томлении.
Да умрет смертное! Великая Австрия
Да живет!

Я перечел стихотворение. Оно мне не понравилось. Перикл был, видно, очень взволнован, когда писал его, потому что в слове «грядущий» была пропущена буква. Я ждал его весь вечер, всю ночь и весь следующий день. Он не пришел. Я должен был явиться на призывной пункт. Самое время — сказали мне там. В каком полку я намерен служить? Война еще не была объявлена.

Вечером, когда я сидел у отца, зазвонил телефон. Отец, после короткого разговора с кем-то, поблагодарил и дал отбой. Он посмотрел на меня.

— Жребий брошен. Мы выступаем.

— Война объявлена? — спросил я, задыхаясь.

— Только Сербии.

— А России?

— Это известно одному богу.

— Бог не может допустить войну, — сказал я, вспоминая коленопреклоненных людей в церкви.

— Ты так думаешь? О да, разумеется — ты так думаешь! Но я не вижу смысла критиковать господа бога. Кто же может воспрепятствовать ему? Ну как, ты решился? В каком полку ты собираешься служить? Ты твердо решил? У тебя по-прежнему есть возможность работать у меня в объединенном госпитале.

Я молча покачал головой. У меня все еще сжималось горло. Слышно было, как резвится Юдифь и ее собственность — маленький Виктор. Резкий, пронзительный голос сестры раздирал мне уши.

— Я не стану задерживать тебя, — сказал отец и поднялся. — Нужно быть мужественными, и наша дорогая родина… короче говоря, мы — должны победить. В союзе с нашим германским братом мы выстоим против этой банды. Выше голову! Ты пойдешь со мной?

— Пойду? Куда?

— Только к матери. Я хочу осторожно сообщить об этом ей и Юдифи…

Я пошел за ним…

В тот же вечер я послал спешное письмо полковнику, отцу Эвелины, в которую я когда-то был влюблен. Он всегда просил меня обращаться к нему в случае нужды. Ответ я получил только спустя три дня. Тем временем серединные державы и Сербия с Россией уже объявили друг другу войну и началось наше наступление на Бельгию. Полковник писал мне не из своего имения (куда я послал письмо), а из маленького гарнизона в Радауце, в коронной земле Буковины. Полковник советовал мне, если я могу еще выбирать, вступить в его драгунский полк. Он надеялся увидеть меня в Радауце до выступления полка. Если же я опоздаю, он оставит своему зятю, ротмистру фон Ксчальскому, приказ позаботиться обо мне. «Твоя боевая подготовка при нашей части продолжится не менее шести месяцев. Мы все надеемся, что к тому времени война уже кончится. Эвелина кланяется тебе, она рада будет встретиться с товарищем юности. Ягелло просил вчера зачислить его в королевские стрелки, но наплыв туда так велик, что у него нет надежды вступить в полк до весны. Так что с ним ты тоже, может быть, встретишься в Радауце. Твой старый дядя Тадеуш фон Ч.».

Охваченный страшным отчаянием и чувством одиночества, я не стал больше ждать, наспех простился с родными и уехал в Радауц. Здесь я явился в штаб драгунского полка, в спокойную полковую канцелярию, почти не тронутую бурями времени, хотя Радауц находился недалеко от русской и румынской границ. Полковник, к сожалению, уже уехал. Я прибыл утром, днем меня переосвидетельствовал полковой врач, подтвердил, что я годен к строевой службе, и меня вместе с другими новобранцами привели к воинской присяге. В этом полку не было школы для вольноопределяющихся-одногодичников, и меня направили в Черновицы. Ротмистр был очень вежлив, но холоден. Он пригласил меня на вечер к себе, и я увидел Эвелину. Она была заметно обеспокоена. Она тревожилась об отце, и как мне показалось, и обо мне. Ротмистр ни на минуту не оставлял нас вдвоем. Я не злоупотребил бы свиданием наедине, хотя она будила во мне что-то, чего я никогда не чувствовал в присутствии бедной моей жены и что я воспринял только как новую муку. Я уважал в Эвелине дочь моего старшего друга. Да и как мог я отдаться любви к несказанно прекрасной женщине, недавно вышедшей замуж, я, навеки связанный с моей пушбергской женой и ребенком? Эвелина была очень бледна и сильно кашляла. Прощаясь, мы пожали друг другу руки. И по той невольной торопливости, с которой она отдернула свои пальцы, я понял, что она взволнована расставанием со мной. Я вынужден был обещать ей навестить ее и ее мужа перед отъездом на фронт. Ротмистр был назначен ремонтером полка и, возможно, некоторое время должен был еще оставаться в тылу. Но, очутившись в поезде, я поклялся не возвращаться в Радауц. Подготовка офицеров для различных полков из вольноопределяющихся-одногодичников началась, как только я приехал в Черновицы. Отныне жизнь моя была подчинена строгому регламенту, и я не нес уже никакой ответственности за себя. Я был вполне приличным драгуном, не последним наездником, сначала посредственным, затем хорошим стрелком и неплохим, довольно энергичным командиром. На воротнике моей синей венгерки вскоре появились первые звездочки, и я так же серьезно относился к военной службе, как прежде к занятиям на медицинском факультете. Все это было не тяжело. Тяжело было только мое отчаяние, я не мог простить богу того, что он предал мои идеалы. Богослужение и прочие религиозные церемонии в полку казались мне сущим издевательством.

От жены приходили длинные, вполне интеллигентные письма. Она старалась ободрить меня, развлечь, писала о развитии и успехах нашего ребенка. Но все это казалось мне несущественным. Вернувшись из Черновиц в Радауц, я не выходил из казармы. Ротмистр, который принимал последний парад, очевидно, не захотел выделять меня среди прочих юнкеров (я получил уже этот чин), и ранней весной 1915 года наш эскадрон выступил в «неизвестном направлении». Но все мы знали, что нас посылают на Карпаты.

Путь наш, следовательно, был недалеким. На маленькой станции, не доезжая взорванного железнодорожного виадука, нас выгрузили из вагона вместе с нашими великолепными лошадьми, и в тот же вечер мы двинулись в засыпанные снегом, покрытые голубоватой тенью лесистые горы. Дороги, змеившиеся вверх, оледенели. Они были забиты бесконечными крестьянскими телегами, запряженными маленькими, похожими на пони, лошадьми. Встречались тут и другие вьючные животные: большие и маленькие лошади, мулы и ослы, на спинах они несли деревянные рамы с точно установленным грузом боеприпасов или сена. По краям дороги из-под снега выступали огромные, вздувшиеся туши лошадей, и меня тошнило от трупного смрада. В разгромленной, выгоревшей дотла деревушке я не смог проглотить мой вечерний паек. Местность мало-помалу становилась все более гористой. Начальник воинского эшелона хотел добраться до Плави, где нас ждали связные. Но дойти туда мы не успели. Около десяти часов вечера мы свернули с забитой дороги, которая казалась необыкновенно оживленной в темноте. Мы построили коней в круг, натаскали хвороста и развели костер. Вдали в горах слышался беспрерывный треск пулеметов и разрывы орудийных снарядов. Светлая, лунная ночь облегчала попадание в цель. Наши пулеметы находились в середине круга. Некоторые солдаты, подняв воротник и положив рядом штуцер, пытались уснуть на разостланных палатках, другие, в том числе и я, спать не могли. Все мы очень страдали от холода и были счастливы, когда около трех часов утра последовал приказ выступить. Я так хотел спать, что задремал в седле, убаюканный шагом лошади. Меня только беспрерывно будил смрад людских и конских трупов, который, несмотря на холод, поднимался из ям по краям извилистой узкой дороги, круто уходящей вверх. Днем здесь всегда таяло. Навстречу нам шли вереницы пустых телег и саней, которые везли вниз раненых и сыпнотифозных, на фонарях у них были знаки Красного Креста. Я не оглядывался и не думал ни о чем.