Бедный расточитель, стр. 21

Действительно, через несколько дней, во второй половине января, пришла наконец телеграмма. Был ли это ответ, оплаченный мною давным-давно? Безразлично. В конце концов и тогда я истратил деньги моего дорогого отца. Я вскрыл телеграмму, и меня охватило чувство неописуемого счастья. Я готов был расцеловать весь мир, даже обоих Голиафов, а особенно — мудрую директоршу.

Содержание телеграммы было очень кратким: «Родилась сестричка. Мать и Юдифь здоровы. Счастливы. Отец».

Помню, что в эту ночь я не мог заснуть от радости. И в простоте своей я думал, что за этим днем последуют уже только счастливые дни.

Действительно, почти сразу пришло очень ласковое письмо от полковника. Отец моего бывшего ученика получил повышение. А потом пришло длинное, необычайно философическое письмо от моего старого Перикла, в котором он советовал мне твердо держаться моего героического (!) решения. Я должен «принять на себя муки одиночества и вдали от пошлых семейных нежностей, которым предается мещанское стадо, с железной силой ковать свою судьбу». Все это было мне совершенно чуждо, я считал большой жертвой, что до самого лета не увижу родных.

Разумеется, я сообщил о моем обете и духовнику, у которого мы исповедовались. Но он вовсе не проникся уважением к избранному мной пути. Правда, он не стал ни порицать, ни одобрять меня за мой обет. Однако он чрезвычайно серьезно предостерег меня на будущее.

— Ты не смеешь самовольно вторгаться на пути божий, — сказал патер. — Ты должен научиться смирению. Смирение есть первая добродетель христианина. Смирение, покорность, терпение — понял? И уверен ли ты, что действительно принес жертву, решив остаться здесь вместо того, чтобы вернуться домой?

Я, не раздумывая, ответил утвердительно.

— Что ж, хорошо. Но смотри, никогда больше не повторяй этого, — сказал старый священник, заканчивая свое наставление.

Я напомнил ему о других ex voto.

— Ты должен благодарить спасителя твоего за проявленную к тебе милость, но ты не смеешь противиться его воле и дерзко вымогать у него то, что тебе хочется. Ты согрешил, и поэтому я накладываю на тебя наказание… — И тут последовало число литаний и других молитв, которые я должен прочесть.

Впрочем, для меня это даже не было наказанием, я вообще любил молиться.

Но должен сказать, что на этот раз исповедь не принесла мне облегчения. С тяжелым сердцем вернулся я в пансион и нашел там — я чуть не сказал: к своему ужасу, — длинное письмо от отца. Предчувствие не обмануло меня. С тех пор как я стоял рядом с Валли на коленях перед печью в старой детской, отец никогда еще не укорял меня так сурово.

Директор не сдержал своего обещания. Он написал моим родителям о происшествии с оконным стеклом. Как я узнал позже, он хотел, чтобы отец заплатил ему за стекло; правда, отец так никогда этого и не сделал, но письмо его опрокидывало все, чего я достиг за месяцы пребывания в пансионе.

Во-первых, отец отменял мое решение остаться здесь, в А., ибо только ему принадлежит право решать этот вопрос и нести «безмерные расходы». Но не расходы принуждают его забрать меня немедленно, нет, — я осрамил его своей невообразимой грубостью и низостью, я сидел в карцере. Самым же ужасным было то, что он обвинял меня в лицемерии и ханжестве. Я попросил, чтобы мне объяснили, что значит «ханжество», но товарищи тоже не знали значения этого слова, его знал только священник. Отец писал, чтобы я не пытался провести его телеграммами, за которые плачу не я. Он не ждал от меня такого поведения, хотя ему следовало бы ожидать всего. «Я не простил тебя, — писал он строго, но справедливо, как мне казалось тогда, — я не простил твоих преступных шалостей, мотовства, подделки подписей, но я забыл о них. Ты заставил меня снова вспомнить все. У меня самые мрачные опасения относительно твоего будущего, ты должен быть у меня на глазах. Не пиши мне и не волнуй бедную мать, которая нуждается в покое и которую очень огорчают твои безобразия. Довольно подлогов, и, пожалуйста, довольно попоек!»

И ни привета, ни подписи!

9

В промежуток времени, к счастью короткий, который прошел между этим письмом и моим возвращением домой, тяжелее всего было то, что я не смел писать.

Недели через две, с помощью товарищей, которые с грустью расставались со мной, — даже мокрун и оба Голиафа простили меня, — я уложил свое имущество в картонную коробку и в старый студенческий чемодан отца. Это чудовище так облезло и так протерлось по углам, что его пришлось оклеить изнутри непромокаемой бумагой. Один особенно добродушный мальчик, с которым я впоследствии встретился снова, хотел даже одолжить мне свой новенький чемодан. Я колебался. Я был горд явиться домой с такой роскошью, но в конце концов я заметил, что мальчик широко раскрытыми испуганными глазами следит за мной. Это было великодушное предложение, но его никак нельзя было принять. Мой отказ, хотя он дался мне нелегко, оказался чрезвычайно правильным. Наконец все было уложено, а в пустое пространство мы напихали старые газеты — вещей у меня было очень мало. Тяжелую объемистую книгу о сумасшедших я решил не укладывать, я собирался читать ее в дороге. Директорша потихоньку от экономного главы дома приготовила мне невероятное количество бутербродов. Мне вручили билет третьего класса, и в одно прекрасное утро я отбыл. Мальчики махали мне из окон. Слуга нес мой студенческий чемодан, в одной руке у меня была книга о сумасшедших, в другой — картонка, я не мог махать, и только на повороте улицы, ведущей к вокзалу, я обернулся, чтобы на прощание взглянуть на очень полюбившийся мне вопреки всему пансион. Я ехал весь день и приехал в родной город поздним вечером.

У меня было не легко на сердце, когда я уезжал, и вернулся я тоже без особой радости. Откровенно говоря, я боялся отца, боялся, как никогда в жизни. Но ведь, с другой стороны, мне предстояло увидеть мою дорогую мать, которая только что оправилась после грозившей ей опасности, и маленькую сестренку, и если я и сжился с пансионом, он все-таки не был моей родиной.

На вокзале меня ждала Валли, прекрасная, как день, полная нежности. На ней был лучший ее наряд. Она была похожа на даму, и меховая горжетка обвивала ее белую шею. Валли сразу взяла всю мою поклажу, она несла ее без малейшего труда, и мы отправились домой. Валли болтала без умолку, смеялась и смотрела на меня своими сияющими глазами, словно не могла досыта наглядеться на глупого мальчишку. Я всегда был уверен в ее привязанности, но сейчас это было мне особенно приятно. Прежде всего Валли рассказала мне о матери, которая совершенно оправилась после тяжелых родов и с радостью и законной гордостью сама кормила ребенка. Теперь она жила в моей детской.

На секунду мне стало тяжело. Я думал, по наивности, что застану дом в том виде, в каком оставил его в середине лета, несколько месяцев назад. Мою комнату, стол у окна, старые чуть выцветшие обои на стенах, где среди извилин узоров я (старый любитель бумагомарания) сделал множество маленьких заметок карандашом. Теперь же, как я узнал, комнату оклеили новыми обоями, кровать матери стояла там, где прежде стояла моя, под черным деревянным крестом с серебряным спасителем.

— А где я буду спать?

— Вы можете спать у меня, — ответила, улыбаясь, красавица и сверкнула на меня своими глазами-вишнями.

Я не понимал ее. В этот вечер мне, право, было не до шуток. Я промолчал, она поглядела на меня искоса и тоже умолкла. Чемоданы в ее руках не дрожали. Она попыталась было взять их в одну руку, — ведь они образовали барьер между нами, но для одной руки они были все-таки слишком тяжелы, и мы пришли домой, держась на должном расстоянии друг от друга.

Мать встретила меня очень ласково. Она была еще бледна, но казалась помолодевшей и даже сама стала похожа на ребенка. Лукаво улыбаясь, совсем как ребенок, она повела меня в мою бывшую комнату и там, в темноте, показала мне сестру. Она не хотела зажигать свет, но в отблеске очень светлых обоев я увидел рядом с ее кроватью маленькую кроватку с веревочной сеткой, которую я хорошо знал со времен собственного детства. Я подошел к ней на цыпочках и просунул руку сквозь петли сетки. Я услышал тихое и ровное дыхание Юдифи. Пахло чем-то кисленьким. На моем бывшем письменном столе белели детские весы и стопка пеленок, от которых шел запах миндального мыла и лаванды. Я подошел к кровати матери. Я вспомнил о моей оборчатой думочке. Валли, стоявшая тут же, угадала мои мысли.