Евангелие от палача, стр. 34

— Сем! Ты совсем с катушек соскочил? Зачем же я бы тебе листки-то отдал? Кабы пугать хотел?

— Не знаю, — честно сказал Ковшук. — Твой умишко пакостный всегда быстрее моего работал. Тебе в шахматисты надо было податься, Карпова, может, обыграл бы. Всегда далеко на вперед думаешь…

— Ох, Сеня, верно сказано: ни одно доброе дело не проходит безнаказанно.

Хорошо ты меня благодаришь за товарищеский поступок! Ковшук криво ухмыльнулся:

— Тебе ж моя благодарность не на словах нужна! Что тебе надо за «товарищеский поступок»? Я глубоко вдохнул, как перед прыжком во сне, и равнодушно сообщил:

— Человек тут один — совсем лишний… -…Совсем? — Совсем. Ковшук молчал. Не так, как молчат в раздумье над поставленной задачей, а отстраненно, далеко он был, будто вспоминал что-то стародавнее.

— Если я умру… — заговорил Семен неспешно, и, судя по этой обстоятельности, он не сомневался в существовании альтер-нативы. Но почему-то смолчал, весь утонул в своем тягостном воспоминании.

— Что будет, если ты умрешь? — поинтересовался я. Но он махнул рукой:

— Ничего, не важно. Ты мне только скажи, Павел, зачем тебе все это?

— Трудно объяснить, Сема. Но если коротко, я хочу победить в жизни.

Семен помотал своим черным адмиральским фургоном:

— В жизни нельзя победить, Пашенька, жизнь — игра на проигрыш… Может, и не надо было уезжать из Паранайска… — И, вздохнув, неожиданно отказался от альтернативы:

— Все одно всякая жизнь кончается смертью! — Сеня, смерть — это не проигрыш.

Смерть — это окончание игры. — Одно и то же, — сказал он устало и подвинул ко мне по столу листы с объяснением Тэддера. — Возьми их. Паша, не нужны они мне… Ах, какая тишина, какое молчание, какая тягота немоты разделяла нас!

Слабо гудела люминесцентная лампа, шоркал дождь по стеклу, какая-то пьяненькая девка заорала на улице пронзи-тельно-весело: «Никакого кайфа от собачьего лайфа!…» Я достал зажигалку, поднял над столом листы и чиркнул «ронсоном» под левым нижним уголком, где фиолетовыми чернилами, радужно зазеленевшими от времени, была выведена трясущейся рукой вялая подпись "Б.

Ф. Тэддер. 28 октября 1948 года". Желто-синее пламя ласково облизало лист, скрутило его в черный вьющийся свиток, побежало вверх, почти стегануло мне жаром пальцы, и тогда я уронил этот живой, бьющийся кусок огня в большую железную пепельницу. Пыхнул пару раз бумажный костерок, пролетел но комнате серым дымом, и я пальцем расшерудил слабый потрескивающий пепел На кусочке пепла ясно проступило серебряное слово «Грубер», и я растер его. Все исчезло. Память о Грубере была кремирована. Теперь навсегда. -Так что, Сеня, значит — нет? -Почему — нет? Да. Я его уберу. -Ну и хорошо. -А почему ты сам не управишся? Не хуже моего умеешь. -Мне нельзя. Я около него засвечен. — Ладно, сделаю. Кто? -Я тебе его завтра покажу. -Хорошо, — кивнул Ковшук и взял со стола свой грязный кухонный нож, посвечивавший бритвенным лезвием.

— Подойдет?

— Вполне. Мы помолчали. И мне показалось, что Ковшук облегченно вздохнул:

— Это хорошо, что ты пришел. Мне как-то неудобно было — я у тебя в долгу жил.

— Да брось ты. Какие у нас счеты? — Не скажи! Долги надо отдавать.

Господи, какое счастье, что мы все-таки очень мало знаем друг про друга! Как усложнило бы нишу жизнь ненужное знание! Если бы Семен знал все, он, может быть, не стал бы ждать нас завтра с Магнустом, а полоснул меня своим ножом прямо сейчас…

— Ну что, Павел, до завтра? — В смысле — до сегодня. Я часа в три приду.

— Тогда бывай здоров. — Пока. У дверей гостиницы веселилась, шутковала с кардиналом Степой проститутка Надя. Увидела меня и крикнула:

— Вон он, мой бобер распрекрасный, идет!

— А где ж твои фраера? — спросил я. — Да ну их в задницу! Чучмеки, дикий народ. Я им «динаму» крутанула и вернулась. Поехали ко мне?

— Поехали. На червонец, иди возьми у Гаврилыча бутылку.

Она побежала к моему славному адмиралу, уже поднявшему на мачте невидимого «веселого Роджера». А я вышел на дождь и подумал, что впервые мне удалось перехитрить Истопника, оторваться от него. Наверное, потому, что я нырнул в старую жизнь. Туда ему не было ходу. Выскочила вслед за мной Надька, дернула за рукав:

— Вон «левак» катит, голосуй быстрей!

Я сошел на мостовую и замахал изо всех сил медленно плывущей по лужам черной «Волге». Плавно подтормаживая, она уже почти совсем остановилась около нас, я наклонился к окну водителя, он приспустил стекло и вдруг визгливо захохотал.

— Дядя, ты чего, озверел? — спросила его Надька. А я оцепенело смотрел в эту медленно уплывающую, истерически смеющуюся рожу-блеклую, вытянутую, со змеящимся севрюжьим носом и невытертым мазком харкотины на щеке… Взревел мотор, шваркнули баллоны, и машина умчалась.

— Мудозвон чокнутый' — крикнула сердито вслед Надька, отряхнулась от брызг и спросила:

— Он тебя что — знает?…

ГЛАВА 9

ЛОПНУВШИЙ ГОЛОВАСТИК

Я пел: «…любимый город может спать спо-окойно…» Может, конечно. Если хочет. Все равно в моем любимом городе — Москве-красавице, столице мира, сердце всей России ночью больше делать нечего. Мы ночную жизнь не любим.

Нам весь этот грохот джаза, половодье рекламного света, все эти кошмарные ужимки Города Желтого Дьявола ни к чему. Нам эти грязные развлечения неоновых джунглей — бим-бом! У нас ложатся спать рано, нам все эти животные «ха-ха-ха» — до керосиновой лампочки. В ночь бросаются нетерпеливо и безоглядно, как в нефтяную реку, чтобы утонуть до утра, когда вас ждет мучительная радость ранней опохмелки и счастливое горение встречного плана.

Нет, мы гулять не любим! Мы любим работать. А может быть,не любим. Все равно больше делать нечего. Выходит, я один люблю гулять но ночам. А может, не один. Все равно ни у кого не узнаешь — все спят. В ночных гуляющих людях — тревога неустроенность и беспокойство.Только в спящихпокой и благодать: как бы в усопших. Мрак, холод, летяшая с ветром вода, густая липкая грязь под колесами. Муравейник тонущий в ночном наводнении. Черные трущебы бетонных коробов, выморочная пустота слякотных дорог, тусклое полыхание фонарей. Кто придумал эти страшные лампы, истекающие йодным паром и свежей дымящейся желчью? Все спят. Только мы с Надькой не спим. Гулеваним. На тротуаре стоим под дождем, глядим на санитарный автобус с милой надписью на сером борту:

«Инфекционная служба — спецпере-возка» Интересно, кого он до нас спецперевозил? Туберкулезни-ков"? Сифилитиков? Чумных? Прокаженных? Нам это без разницы. Мы заразы не боимся. Сами кого хошь наградим. Нет, «Инфекционная спецперевозка» — хорошая машина, ничего не скажу. Мы уж совсем было устроились с Надькой трахаться на носилках, да тряска меня сморила, угар бензиновый голову закружил, пока девушка у меня в ширинке своими быстрыми холодными перстами шныряла. Придремал я маленечко. Отключился на долгий миг моей спецперевозки из мглы во тьму — через черный пустой город. А потом Надька меня растолкала: «Выходи, выходи, а то брошу тебя — в карантин увезут!…» Вывалились на улицу, под хлесткий пронзительный дождь, темнота с йодным подсветом, испуг и нутряная дрожь спросонья. Выхватила Надька из сумки бутыль,собачьими острыми зубами сорвала с горлышка «бескозырку», мне в руки ткнула: на, прихлебни, враз очухаешься! Она знает, она меня понимает. И действительно, полегчало. Стояли мы обнявшись, чтобы чуть теплее было. Она крепко держала меня за голову и взасос, заглотом целовала, будто всего меня в рот вобрать собиралась, и язычком своим проворным, тверденьким ласкала, оглаживала, засасывала. А мне было утомительно, дрожко, и под ложечкой — огромная пустота, словно проглотил я целиком надутый детский воздушный шарик. Хороша парочка — баран да ярочка. Замученный людобой и влюбленная блядюга. Губами я чувствовал холод ее металлических коронок, с нежностью обонял свежий перегар водки. Отодвинул ее от себя, внимательно рассмотрел. У нее были шальные глаза — веселые и бессмысленные. Очень широко расставленные. Вот так, в упор — казалось, они у нее на ушах висят. — Красавица моя. Надежда, прекрасный эльф, поехали со мной в город Топник! — На хрен он мне сдался! — захохотала Надька. — Мне и тут не кисло! — Это ты права, Надька: Москва действительно лучший город мира, самый светлый и беззаботный! Я хотел бы жить и умереть в Париже, когда бы не было такой земли — Москва!… -Не звезди на радость! — прошелестела Надька. — Все вы, начальники, врать горазды. «Лучший!», «Светлый!». Тебя из персоналки высадить где-нибудь в Бибиреве или на Дангауэровке — в жисть домой не попадешь… — Надька, подруга синеокая, голубка сизокрылая! Какой же я начальник? Я поэт разлуки и печали, я здешний ворон. Я замученный опричник… У меня нет персоналки, у меня собственный скромный автомобиль марки «мерседес», модели 220, номерной знак МКТ 77-77… — Во дает! — радостно ахнула Надька. — Во врет-то! Ну, золотой, сразу я тебя высмотрела — у тебя на роже толстыми буквами два слова выведены!