Гений места, стр. 50

Кармен, как Ромео с Джульеттой, вписалась в поток жизни: в том числе, в первую очередь — нашей. Любой жизни. Дух неотвратимо губительных страстей — смерти и свободы, дух Вероны и Севильи, великих мировых столиц, — разнесла по свету центробежная сила любви.

ДРУГАЯ АМЕРИКА

МЕХИКО — РИВЕРА, БУЭНОС-АЙРЕС — БОРХЕС

КОМИКС РЕВОЛЮЦИИ

Все плохое, что можно сказать о Мехико, широко известно. Перенаселеннейший город мира — чуть не тридцать миллионов человек. И увеличивается на две тысячи в день. Самый высокогорный из мегаполисов, он расположен в котловине, где природные испарения смешиваются с дымом допотопных заводов и автомобильными выхлопами. К нелегкому дыханию быстро привыкаешь, будучи конформистом, но немедленно осознаешь легочный кошмар, отъехав к морю. Запреты автомобилистам выезжать из дому раз в неделю, для чего придуманы разноцветные наклейки и система штрафов, — смешны, стоит только взглянуть на улицу: ну стало машин на одну седьмую меньше. Бросать курить в таком городе бессмысленно, а некурящие вроде меня чувствуют себя обманутыми.

Во всем мире городские окраины уродливы, но мало таких особо отвратительных, рядом с которыми выглядят симпатично нетуристские районы Харькова (или это ностальгические искажения?). Километрами тянутся жестяные конструкции, крытые одной краской, которая на флоте зовется шаровой, — цвета грязного тумана. Людей снаружи нет, и не хочется думать, что они могут быть внутри.

Все это торопливо глотаешь по пути к украшенному монументалистами университету, куда едешь в такси — крохотном «фольксвагене» без правой передней двери и правого переднего сиденья для удобства подсадки в трафике и проветривания. Хотя какая уж там вентиляция, если натуральная среда — нервно-паралитический газ: зарин, заман, табун. В табуне маленьких автомашин несешься час вдоль серой жести и вознаграждаешься грандиозными фресками Риверы, Сикейроса, О'Гормана.

Подходишь к стадиону, окруженному конной полицией, как-то более уместной в Мехико, чем в Нью-Йорке, — у входа беснуются не попавшие на трибуны болельщики. Это матч факультетских команд — что же творилось, когда здесь в 86-м выводил Аргентину в чемпионы мира Марадона? На стадионном фасаде — пышный горельеф на тему равенства, исполненный трижды коммунистом Риверой. Таксист рассказывает на двух языках, что на трибуне можно снять — почему-то не более чем на девяносто девять лет, обидно — ложу с кухней, ванной и столовой.

И снова мимо удручающих окраин — в центр, на роскошную Пасео-де-ла-Реформа, с ее неонами, фонтанами, колоннами, двойным бульваром и сотнями бронзовых статуй, с элегантными кабаками «Зоны Роса», с твоим «Хилтоном», где бросаются отворять дверь полдюжины человек в черном. Мексика — страна контрастов.

Столь оригинальное умозаключение рождается у человека с советским опытом быстрее, чем у кого-либо другого. Причина — в обилии наглядной агитации. Причем агитируют не за прохладительные напитки и компьютеры, а за идеалы справедливости и братства.

Здесь воплотилась мечта Малевича, Лисицкого, Шагала, которым если и давали развернуться, то в масштабах какого-нибудь Витебска. Ривере, Сикейросу, Ороско и их друзьям дали на роспись всю огромную страну. Они сделали свое дело красиво и капитально, отчего Мехико стал одним из самых пестрых и самых революционных городов мира. Среда воздействовала на сознание. Похоже, именно жизнь под фресками, талантливо изображающими гнусность угнетателей и рабство рабочих, сформировала особый мыслительный и речевой этикет мексиканцев. На уровне риторики Мексика осталась едва ли не единственной социалистической страной в мире, не считая Кубу и Северную Корею. В государстве, никогда не упразднявшем свободное предпринимательство и частную собственность, до сих пор лучшая похвала политическому деятелю — «революционер», только, разумеется, «подлинный». Термин «революционный» выскакивает как бы сам собой, вроде постоянного эпитета с общепозитивной окраской.

Кажется неслучайным, что носитель идеи «перманентной революции» Троцкий обрел покой именно здесь, в Мехико. Впрочем, бурный роман с женой Риверы художницей Фридой Кало, от которой главковерх на старости лет потерял голову, постоянные покушения и насильственная смерть — все это трудно назвать покоем. Но именно такое слово приходит в голову в последнем жилище Троцкого в Койоакане: кроличьи клетки и аккуратные клумбы в саду, скромная и почти уютная обстановка в доме. Только на стене дыры — следы автоматных пуль: Сикейрос промахнулся. Правильно учил Суворов и учел Меркадер: пуля дура, ледоруб молодец. Среди агав не сразу заметно скромное надгробье — обелиск с серпом и молотом. Из посетителей еще лишь бесшумные японцы в черных тапочках для смертельных видов борьбы. Тишина. В бывшем дровяном сарае тихо взвизгивает у телевизора сторож.

Революция не вызвала такой же идиосинкразии у мексиканцев, как у нас. Может быть, дело не в историческом опыте, а просто в темпераменте?

«— А что, в Соединенных Штатах сейчас нет никакой войны? — Нет. — Никакой, никакой войны? Как же вы в таком случае проводите время?»

Этот замечательный диалог автора с солдатом армии Панчо Вильи приведен в книге Джона Рида «Восставшая Мексика» — книге умной, живой, увлекательной. Даже удивительно, что Рид с разницей всего в четыре года написал такие неравные по качеству вещи, потому что «Десять дней, которые потрясли мир» — это плоский набор штампов и общеизвестных фактов. Вероятно, дело объясняется просто: испанский язык Рид знал, а русский — нет.

Кстати, только разобравшись в мексиканской революции начала века, можно понять, что это за неведомые «десять дней» — число, никем больше, кроме Рида, не отмеченное. «Decena Tragica», «Трагическая десятидневка» — веха мексиканской истории: в феврале 1913 года Мехико был охвачен войной и заговорами, а власть менялась по часам. Джон Рид перенес исторический образ из одного полушария в другое — получилось неверно, но красиво.

Точнее все-таки — красиво, но неверно. География — самая важная наука о человеке. Это становится все яснее по мере отступления истории в ее государственно-идеологическом облике. Главным оказывается — кто где привык жить, на какой траве сидеть под какими деревьями. Маркса побеждает не столько Форд, сколько Бокль. Географические аргументы отрывают Абхазию от Грузии, нарезают на ломтики Боснию, не дают России повторять разумные ходы Чехии. И уж тем более все историко-политические аналогии трещат при пересечении Атлантики и экватора.

Латинская Америка — строго наискосок от Старого Света. Максимально далеко, предельно непохоже. Прожив большую часть сознательной жизни в Штатах, я привык к тому, что планета делится на полушария по меридианам, но что еще и по параллелям — это уж была литература: от Магеллана и Кука до Ганзелки и Зикмунда. Впервые на землю Южного полушария я ступил на стыке Аргентины, Бразилии и Парагвая — у водопадов Игуасу. Огромный розовый отель стоял в гуще джунглей, у берега реки, дробящейся на сотни водопадов и каскадов во главе с дикой водяной спиралью, увлекающей поток на глубину 80 метров, — такова Глотка дьявола, Garganta do Diablo: вот что имел в виду Рабле. Наступала быстрая субтропическая ночь с непривычным обилием неестественно ярких незнакомых звезд (Борхес гордо сказал: «в Северном полушарии по сравнению с нашим звезд немного»), и я спросил служителя, где Южный Крест. Он взял меня за руку и повел по двору, где к возвращению туристов с парагвайской стороны, куда ездят за дешевой кожей, под лианами накрывали столы к ужину. Мы долго шли вдоль здания, я развлекался догадками — за что этот индеец в униформе мог принять Южный Крест в моем произношении и его понимании, склоняясь к сортиру. Тут мы завернули за угол, и он показал не вверх, а вперед: прямо над кронами висел — огромный, действительно крест, безошибочно южный.

«Чудесной реальностью» назвал Латинскую Америку Алехо Карпентьер, «сюрреалистическим континентом» — Андре Бретон (по Мексике он путешествовал в адекватной компании Льва Троцкого и Диего Риверы). Мексика — на нашей, северной стороне от экватора, но это Латинская Америка, и еще какая, и тут все не так. К этому готовишься, этого ждешь, это радостно обнаруживаешь, как Маяковский: «В Мексике все носят деньги в мешках». Надпись в гостинице у лифта: «В случае землетрясения пользоваться лестницей». Первый мексиканский святой — монах, принявший мученическую смерть почему-то в Японии: изучаешь его историю по прекрасным фрескам в Куэрнаваке. В детстве читал про Монтесуму и увидал, наконец, тот Священный колодец, куда бросали девушек, жертвуя их Чаку, богу дождя. Все, должно быть, толпились у края, заглядывали с нетерпением: выплывет или нет? брать зонтик или не брать зонтик?