Людишки, стр. 48

Судя по всему, противник, кто бы он ни был, тоже понял свою ошибку, потому что грудь птицы-упыря внезапно треснула, и оттуда хлынул яркий свет, ослепляя Сьюзан, которая успела заметить, как призрак Дракулы растворился в воздухе и исчез.

Сьюзан зажмурилась, но свет был столь ярок, что глаза даже из-за прикрытых век различали кости ее рук; и в этот миг женщину охватило ощущение перемены. Ее объяло нежное тепло, свет утратил пугающую яркость, смягчился, успокоил Сьюзан, снял боль и страх, ласково прикоснулся к ее мыслям, и Сьюзан погрузилась в глубокий сон без сновидений.

Зазвонил будильник. Сьюзан открыла глаза. Какой ужасный сон! Все было как наяву!

Сьюзан уселась на кровати, веря и не веря своим ощущениям. Ран на груди не было. Картины и зеркало висели на стенах. В воздухе ощущался легкий запашок горелой резины.

25

Они называли это «отправлением правосудия». Они спорили, не обращая на Ли Квана ни малейшего внимания, словно тот не говорил по-английски, а если и говорил, это не имело никакого значения. Они произносили слово «правосудие», улыбаясь, облизываясь и показывая друг другу оскаленные клыки, как будто Ли Кван был сочным бифштексом, которым мог насладиться лишь один из них.

Четыре дня Ли Квана гоняли по камерам и кабинетам. Команда «Звездного странника» передала его людям в мундирах иммиграционной службы США, которые провезли юношу в машине по Нью-Йорку, столь знакомому по фотографиям и кинолентам, доставили его в какое-то учреждение, провели вверх по лестнице и втолкнули в зал с клеткой из ячеистой металлической сетки. Ли Квана заперли в клетку и покормили, после чего туда вошел нью-йоркский полицейский и увез молодого человека в самую настоящую тюрьму, где его бросили на ночь в камеру-одиночку. Наутро им занялось сначала ФБР (очередное здание, очередная камера), потом – сотрудники спецслужб, потом опять полиция. И вновь иммиграционная служба. Время от времени Ли Кван представал пред очи судей, которые переругивались с представителями властей, не обращая на юношу ни малейшего внимания. Так оно и шло.

Первые два дня Кван не оставлял попыток поведать об обстоятельствах, в которые он угодил, рассказывал о себе всем и каждому, но его никто не слушал, никому не было до него дела – ни судьям, ни людям в форме, перевозившим его с места на место, никому. Порой рядом возникали мужчины в поношенных костюмах, с лоснящимися портфелями в руках. Они называли себя адвокатами и заявляли, что намерены представлять интересы Ли Квана. Он пытался говорить с ними, но их не интересовали его слова. Если в этом и был какой-то смысл, сводился он к тому, что Ли Кван вообще никого не интересовал.

Один адвокат, самый честный из них, а точнее – единственный честный человек в этой компании, – сказал Ли Квану без обиняков:

– Забудьте об этом, Кван. Никто не считает вас политическим заключенным. Это поставило бы всех нас в чертовски затруднительное положение, так что не обольщайтесь. Вы у нас… сейчас посмотрим… – он сверился с бумагами, извлеченными из сверкающего чемоданчика, – …вы у нас обычный безбилетник, незаконный иммигрант, обвиненный в воровстве…

– Воровство? И кто же называет меня вором?

– Узнаете в суде, Кван. Ваша фамилия Кван, если я не ошибаюсь?

– Моя фамилия – Ли, – ответил юноша. – А имя – Кван.

– Ага. – Мужчина нахмурился и уткнулся в бумаги. – А у меня записано наоборот.

– Ли Кван. Все правильно.

Мужчина понимающе улыбнулся.

– Я понял! У вас и вправду все наоборот! Это у всех китайцев или только у вас лично?

– У всех.

– Значит, вас следует называть «мистер Ли»?

– Да.

– Точь-в-точь как того парня, что стирает мои рубашки. – Мужчина одарил Квана широкой улыбкой и добавил: – Я готов сделать для вас все, что в моих силах, мистер Кван… мистер Ли… И я сделаю все, что только смогу.

Больше Кван его не видел.

Хуже всего были женщины. Среди чиновников, через руки которых, словно монашеские четки, проходил Кван, попадались женщины, но даже они не пожелали выказать ни малейшего сочувствия к юноше. Все они носили форму либо были одеты в строгие костюмы, их глаза обдавали холодом, безразличием, а то и неприязнью. Вокруг их сурово сжатых губ ходили желваки. Они встречались с Кваном в пустых кабинетах с железной мебелью, щелкали шариковыми ручками и замками портфелей, но, проходила ли беседа наедине или в присутствии третьих лиц, ни одна из чиновниц не проявила снисхождения.

Поначалу Кван пытался привлечь внимание женщин привычным способом, демонстрируя учтивые манеры и любезность, оставаясь при этом привлекательным представителем противоположного пола, однако его потуги ни разу не нашли отклика в их сердцах.

Разумеется, Кван не надеялся, что женщины станут отдаваться ему прямо здесь, на металлических столешницах. Он рассчитывал на благожелательное отношение, личный контакт, человечность, присущие миру, оставшемуся за пределами душных камер, в которых происходили встречи. Не замечая Квана, женщины умаляли значимость его существования; выставляя напоказ свою бесполость, они делали бесполым и пленника.

Кван не осознавал этого в полной мере, лишь чувствовал, что к безысходному ощущению поражения, вызванному действиями этих бездушных автоматов, притеснявших его и затыкавших ему рот, начинают примешиваться все углубляющиеся чувства душевного упадка, потери самоуважения и веры в благополучный исход. Правительство лишило его нравственных устоев, чиновники – прав и средств защиты, а женщины выхолостили его душу.

Одиннадцать дней власти играли с Ли Кваном, как кошка с мышкой. Его никто не слушал и не собирался слушать. В их игре ему была отведена роль бадминтонного воланчика. Лишенный права принять в игре непосредственное участие, он не мог и победить.

На двенадцатый день Кван решил покончить со своим ничтожеством, превратившись в ничто. Оказавшись в очередной камере, он взял полный тюбик зубной пасты, открутил колпачок, засунул тюбик как можно глубже в горло и принялся выдавливать пасту дрожащими пальцами. Наконец все вокруг закружилось, тело пронзила нестерпимая боль, и Ли Кван потерял сознание.

И умер бы, кабы падение не наделало столько шума.

Потом был мучительный миг пробуждения в клинике. Первые сутки Кван не выказывал интереса к окружающему, притворяясь мертвым. Он потерял дар речи и едва мог шевелиться. Из его ноздрей и отверстия в шее торчали трубки. Иглы накачивали жидкость в его вены, запястья и лодыжки были туго связаны. Вокруг хлопотали мужчины и женщины в белых халатах; их не интересовал его мозг, они заботились лишь отеле. Кван обращал на них не больше внимания, чем они на него. В окно слева от кровати виднелось голубое небо; юноша не обращал внимания и на него.

На второй вечер в палате появился мужчина в мятом твидовом костюме, с галстуком-бабочкой. Он пододвинул кресло к кровати с таким расчетом, чтобы не загораживать окно, уселся и сказал:

– Я думал, что азиаты – народ терпеливый.

Охваченный негодованием, Кван немедленно стряхнул оцепенение и, повернув голову, посмотрел на вошедшего. Круглое лицо, круглые глаза за круглыми стеклами очков в роговой оправе, густые, словно наклеенные, бурые усы. Дурацкий темно-синий в белый горошек галстук-бабочка. Как только можно было такой надеть? Если бы Кван мог говорить, он бы непременно высмеял гостя.

– Где же ваша хваленая китайская непробиваемость, Кван? – спросил мужчина, улыбаясь. – Вы позволите обращаться к вам по имени? «Мистер Ли» – это очень уж чопорно. Если бы вы могли говорить, вы могли бы называть меня Бобом. Как вы уже догадались, я – психиатр.

Кван закрыл глаза и отвернулся. Его охватили стыд, отвращение и скука. Что за глупое имя – Боб. Он подумал, что примерно такими же звуками, вероятно, общались между собой йети – снежные люди.

Боб рассмеялся и сказал, обращаясь к закрытым глазам Квана, его затылку и отчужденности: