Стеклянный дом, или Ключи от смерти, стр. 5

Это была какая-то полуфантастическая история, где в соответствии с законами жанра фигурировали с одной стороны — богатый умирающий старик, обладатель несметных сокровищ, а с другой — множество претендентов на наследство, качественный состав которых отражал чуть ли не весь социальный спектр нашего, прямо скажем, не слишком однородного общества: от дамского цирюльника (чтоб тебе было понятнее — визажиста, пояснил Котик) до крупного банкира, наверняка связанного как с правительственными кругами, так и с криминальным миром.

Честно признаюсь, сперва я просто слушал, даже не давая себе особого труда вникнуть в описываемые Шурпиным сюжетные хитросплетения, но очень скоро был разоблачен в своей преступной невнимательности и вынужден извлечь из кармана блокнот и ручку. Впрочем, я и тут откровенно сачканул, делая по ходу его рассказа лишь отдельные пометки. В конце концов, он хотел от меня слишком многого: уже заканчивалась литровая бутылка, и сосредоточить внимание на подробностях было не очень-то легко. Когда она все-таки закончилась, и ей на смену появилась из холодильника ее сестра-близнец, он, наверное, тоже понял, что есть смысл отложить продолжение рассказа до завтра.

Дальнейшее помнится уже не так отчетливо. Кажется, Костя принес из комнаты гитару. И вроде бы мы хором слезливо пели любимые Женькины песни:

— И за тенью сгущается тень,

И скрипит осторожно плетень.

Из-за пары распущенных кос

С оборванцем подрался матрос...

А потом еще:

— Бледной луной озарился

Старый кладбищенский двор,

А над сырою-ю моги-илкой

Плакал молоденький вор.

И, конечно, как водится, слегка поскандалили из-за последних строчек песни. Это когда в молоденьком воре, похоронившем маму, которая «жизни совсем не видала, отца-подлеца не нашла», уже после смертного приговора отец-прокурор узнает своего сыночка. Котик настаивал на том, что следует петь: «А над могилкой двойною плакал седой прокурор», я же требовал более жестокого, но справедливого варианта: «Повесился сам прокурор». В конце концов, он с неожиданно увлажнившимися глазами вспомнил, что жалостливой Женьке всегда больше нравилось «плакал», а не «повесился», и я безоговорочно капитулировал. После чего мы уже без всяких разногласий дружно исполнили дуэтом «В кейптаунском порту с какао на борту „Жаннета“ поправляла такелаж».

Потом...

Что же было потом? Ага, Котик надписывал мне свою новую книжку. Да, точно. Он спросил, дарил ли он мне свой последний роман, а я с пьяной прямотой не слишком тактично ответил, что какие-то свои романы он мне точно дарил, и даже не один, но мне неизвестно, какой среди них первый, а какой последний.

— И последние станут первыми! — торжественно, но, как мне показалось, немного невпопад, провозгласил Котик, после чего глубоко задумался, что-то вычисляя, и наконец нашел способ определения: спросил, когда мы с ним последний раз виделись? Я задумался еще глубже, и путем тяжких мыслительных операций исчислил, что виделись мы никак не меньше, чем два месяца назад. Установив этот факт, я пригорюнился, потому как выходило, что и Женьку перед смертью я не видел ровно столько же. Роман же, сообщил Котик, вышел всего три недели назад, из чего непреложно следовало, что я должен быть немедленно им одарен. Шурпин своим неудобочитаемым почерком исполнил на титуле какую-то закорючистую дарственную надпись и вручил книгу мне.

Я уставился на обложку. На ней была изображена обнаженная страдающая лицом блондинка, на манер древнегреческого Лаокоона вся обвитая какими-то чудовищными змеями. Поперек всего этого безобразия шли золотые с красными (надо полагать, кровавыми) подтеками тисненые буквы названия: «КТО БЕЗ ГРЕХА».

— Неужто на порнуху перешел? — ехидно поинтересовался я.

Но Котик не обиделся, а даже как-то не без удовлетворения хмыкнул и ответил складно, но непонятно:

— Ага, порнуха духа. Читай, читай, тебе интересно будет...

В следующем из доступных воспоминаний я вижу нас с Шурпиным почему-то уже на улице. Вероятно, свежий воздух оказал на мозги благотворное влияние, ибо кроме того, что я отчетливо помню, как мы стоим у Котикова подъезда в окружении довольно большой празднично одетой толпы, память сохранила даже причину такого небывалого скопления народа: где-то на седьмом этаже справлялось новоселье, и многочисленных гостей по очереди тянуло на природу — кого продышаться, а кого, наоборот, покурить. Среди гостей запомнилась также некая дама. Хотя «запомнилась дама», пожалуй, слишком сильное выражение — все, что от дамы запомнилось, было глубокое декольте и мое вялое одиночное поползновение вокруг этого декольте пофлиртовать, каковое (поползновение, разумеется, а не декольте) было решительно ликвидировано морально более стойким Котиком, увлекшим меня прочь в темноту.

И наконец, последнее, самое смутное. По всей видимости, мы нечувствительно продрейфовали через весь двор и стоим, качаясь, теперь уже у моего подъезда. Шурпин зябко горбится, плачет, трубно сморкается в сырой от слез платок, снова плачет и что-то сует мне в карман куртки, все время промахиваясь и несвязно бормоча:

— Сейф! Главное — ключи... В случае смерти... Некому, понимаешь, больше не-ко-му!?..

Не очень-то вдаваясь, в ответ я, кажется, пытался его прочувствованно обнять, прижать к себе, но он вяло отбивался, сопел, хлюпал и заплетающимся языком продолжал лепетать какую-то полную уже чушь:

— Ключи! Эх, Женечка, оставила ты... ключи... от смерти... деваться некуда...

Потом он махнул рукой, не взмахнул, а именно как бы устало махнул на все и исчез, растворился во тьме. Оставив меня тупо перемалывать в мозгах эти бессмысленные огрызки фраз.

Что-то там такое Женька оставила Котику, какие-то ключи. И некуда деваться от смерти.

Пьяный бред. При чем тут ключи! Котика Женька оставила, вот кого! Оставила одного, и некуда теперь ему, бедному, деваться. Все его несчастья от смерти, от Женькиной смерти.

А ключи? Какие ключи? К сейфу? Но сейф-то мой с цифровым замком! Так ли, этак крути, все выходит несущественная ерунда, пьяная несусветица. И нечего в ней разбираться, серое вещество, алкоголем затравленное, бередить.

Но возникло вдруг из всех этих пустых словесных плетений в хмельной моей голове такое, что может возникнуть только с сильного бодуна, в сознании мерцающем, трепещущем на грани полного выруба, как свечка на сквозняке. Возникло и зацепилось волоском в заусенице, да так крепко, что осталось в тот вечер последним, зелено-мутным осадком на дне памяти.

Ключи от смерти.

3. Мертвая натура

Вообще-то, как принято говорить, я не по этой части. Имеею в виду, принять на грудь, заложить за воротник, плеснуть под жабры, сыграть в литрбол, хлопнуть, дерябнуть, дербалызнуть, остаканиться и так далее, и тому подобное. Но с Котиком почему-то события у нас всегда развиваются по одному сценарию, и раз в несколько месяцев черт заносит меня в его широкие дружеские объятия, после чего я обязательно оказываюсь вдребодан нализавшимся со всеми вытекающими из этого состояния последствиями.

Помню, в детстве, по прочтении книжки «Легенды и мифы Древней Греции», я размышлял над особенно поразившей меня судьбой несчастного Тантала, который что-то там стибрил, сейчас уж не помню что, у богов во время ихних пиршеств. Кажется, злоупотребив доверием, он собрал на них в неформальной, так сказать, обстановке, чемодан компромата и за это был ими жесточайшим образом наказан неутолимой жаждой. Много позже, уже в процессе дружбы с Шурпиным, я эти свои знания додумал и уточнил: не вызывало сомнений, что Тантал вот так, за здорово живешь, попер на начальство исключительно по пьяной лавочке (перебрал на пирах), и выбор божественной кары был отнюдь не случайным, а вполне иезуитски продуманным, ибо вечная жажда по логике вещей наверняка настигла преступника в момент тяжкого похмелья.

В то муторное утро жажда начала терзать меня еще до пробуждения. В моем предрассветном сне она, жажда, имела форму, цвет и даже звук. Жаждой было большое жестяное ведро, почерневшее на кострах, мятое, облупленное. Из такого на лесных заимках, у косарей, у охотников, случалось мне пить прозрачную, как воздух, ледяную до ломоты в зубах родниковую влагу. Но сегодня во сне я раз за разом опрокидывал ведро над собой, и из него в мой пересохший рот с легким шуршанием текла струя, не приносящая ни малейшего облегчения моему крайне обезвоженному организму. Потому что струя была из песка. Песок скрипел на зубах, драл мне глотку, забивался в ноздри. Я пытался вытолкнуть его изо рта языком, но язык страшно распух и мне не подчинялся. В отчаянии я хотел закричать, позвать на помощь, но с полным песка ртом сумел издать лишь сиплый жалобный стон. И проснулся.