Не верь, не бойся, не проси или «Машина смерти», стр. 45

24

Педант

Дома, куда я зашел переодеться перед тем как ехать на работу, обнаружился Стрихнин. Он возбужденно бегал по квартире, собирая в большую сумку свои раскиданные по разным углам бебехи.

— Где тебя носит? — вяло поинтересовался я.

— А тебя? — напористо парировал он. — Прихожу утром — его уже нет, ухожу вечером — его еще нет!

Понаблюдав немного за активной деятельностью своего жильца, я спросил: — Никак отваливаешь?

— Готовлюсь, — подчеркнул он. — Дело к свадьбе.

— Неужто отдает деньги? — не поверил я. Стрихнин кивнул со сдержанной гордостью:

— Куда ж ему деваться. За все уплочено!

Когда я повесил куртку на вешалку, он тут же наметанным глазом углядел торчащий из кармана бумажник Петрика и прокомментировал:

— Новый лопатничек. С приобретеньицем!

Лучше б он мне про это не напоминал! Мурашки поползли вдоль позвоночника, словно над головой вновь пролетел обезумевший экскаваторный ковш. Меня передернуло, и я безрадостно сообщил:

— Это не мой.

— А где взял? — удивился он.

— Э... как тебе сказать... украл, — ответил я, с признанием этих слов все глубже осознавая, как низко пал.

Но Стрихнин, услышав мое признание, почему-то, наоборот, воодушевился:

— Украл и украл, с кем не бывает! И нечего тут стесняться, трудно только начать, а там само пойдет!

С этими его словами мне разом окончательно открылась вся бездна, на дне которой я оказался. Чуть не заплакав, я пробормотал:

— Ну... это, возможно, не называется украл... Хозяин уже был мертвый, когда я... взял...

— Да это не кража, всего лишь мародерство, — пренебрежительно махнул рукой Стрихнин. И вдруг, сообразив наконец, что к чему, нахмурился озабоченно: — Мертвый? А кто замочил?

Я, как мог, изложил. Он выслушал, после чего, поджав скептически губы, поделился:

— У нас в зоне чалился один хачик. Сам метр с кепкой на коньках, а влез на баскетболистку из юношеской сборной. Так он тоже на суде все хотел втюхать кивалам, что изнасиловал ее в пределах необходимой обороны...

Я попросил разъяснений, что имеется в виду, и услышал:

— А то и имеется, что есть золотое правило: никогда не ходи стучать сам на себя. Все равно не оценят.

Стрихнин закончил паковаться и умчался куда-то, багаж свой, однако, оставив на месте. Перед этим он торжественно сообщил, что решительный день — завтра, и попросил к этому времени непременно купить побольше шампанского. На мой вопрос, за чей счет, был дан ответ: если Стрихнин придет с деньгами, то за его, Стрихнина, счет, а если без денег, то тоже за его, но — в долг. Тогда я сварливо поинтересовался, не может ли так повернуться, что не будет ни Стрихнина, ни денег. Он ответил со своей обычной ухмылочкой, что все может быть, но в таком случае, поскольку на поминках шампанское не пьют, его придется обменять на водку.

На этом полном оптимизма аккорде мы расстались, и я решил, что пора наконец мне изучить доставшийся такой чудовищной ценой трофей. И с первых же шагов убедился, что, может быть, впервые за много дней мне привалила удача. Едва начав перебирать вытрушенные из бумажника на кухонный стол листки, я обнаружил под знакомым уже нервическим почерком прекрасной Дианы какие-то мелкие закорючки, больше похожие на клинопись, чем на привычные буквы. Повертев их так и сяк, я неожиданно понял, что это и впрямь не буквы. Это цифры, причем, похоже, писавший их то ли был левшой, то ли специально маскировался от случайных любопытных взглядов. Освоившись с манерой записи, я быстро стал разбирать: 283, 65, 174, 312. Что бы это значило? Просто порядковые номера? Или какой-то шифр?

Как часто бывает, разгадка лежала на самой поверхности. В виде листка со знакомым мне уже распоряжением красавицы Барби: «Человек из газеты, он меня не съест. В гараж. Завтра в 8.30». Внизу корячились, толкая друг друга острыми локотками, цифры 217, Я был в гостях у Дианы... постойте, постойте... в среду. А что у нас было в среду? В среду у нас было двадцать первое июля. Вот как просто-то! 21.7. Значит, 283 должно означать двадцать восьмое марта. 65 — шестое мая. 174 — семнадцатое апреля. 312 — тридцать первое февраля... Чушь какая-то! Разумеется, третье декабря. Петрик, вероятно, для памяти, а может, из каких-то других своих вурдалачьих соображений помечал дату каждого хозяйского распоряжения. Отлично, посмотрим, какая нам от этого может быть польза.

Я просидел над разбором листочков из блокнота больше часа, не разгибая спины. И был вознагражден. Разумеется, в массе своей записки представляли собой простейшие бытовые указания, куда и к которому часу подъехать, сколько ждать, иногда просьбы что-то купить, кого-то встретить и тому подобное. Но в этой куче потерявшей всякий смысл и значение бумажной шелухи попадались и жемчужные зерна.

Сначала была странная, на первый взгляд неоконченная запись: «Он выходит, смотри на окно. Если свет погас». Но дата, проставленная внизу педантом Петриком, объясняла все: те же 217, 21.7, двадцать первое июля. Это был мой смертный приговор.

И уже в самом конце, как приз за терпение и труд, я выудил бумажку со следующими словами: «Он сегодня у своей жидовки. Допоздна. Лучше не будет». Под ними рукой Петрика было накорябано 231. Двадцать третье января. Мне даже не было необходимости сверяться с записями в блокноте. На этот раз благодаря все тому же педантизму убийцы (убийственному, так сказать, педантизму) передо мной лежал смертный приговор нефтяному королю Александру Фураеву.

Ну что ж, есть время собирать камни и есть время торговать своей коллекцией. Я снял трубку и набрал номер. Но на службе Фураева-старшего не оказалось. Кто-то, вероятно помощник, избыточно доброжелательным тоном сообщил мне, что депутат захворал, в ближайшие дни на работе его искать не стоит. Это меня не устраивало. Я порылся в блокноте, нашел домашний телефон, и уже через полминуты мне ответил знакомый внятный баритон с генеральской выправкой.

— Нам с вами нужно встретиться. Срочно, — произнес я, стараясь придать своему голосу как можно больше убедительности. — Мне сказали, что вы нездоровы, но дело очень важное.

— А нельзя ли по телефону? — пророкотал он недовольно. — У меня обострение радикулита, я по большей части в горизонтальном положении.

— Как знаете, — ответил я. — Можно и по телефону. У меня на этот раз действительно есть новые сведения об убийстве вашего сына.

Совершенно неожиданно для меня он хмыкнул иронически и произнес с некоторым, как мне почудилось, облегчением:

— А-а, если вы про эту историю с Кириллом... Диана мне ее тоже на днях рассказала. Только что-то не очень верится. Да и не докажешь теперь ничего, не проверишь.

— Нет, — ответил я. — Моя история без Кирилла. И у меня есть кое-какие доказательства, на которые неплохо бы вам взглянуть глазами.

— Записывайте адрес, — ни о чем больше не расспрашивая, решительно сказал Фураев.

И по тому, каким чугунно-глухим сделался враз его голос, я понял, насколько это для него важно. Понял — и устыдился. Мне сейчас предстояло сообщить этому пожилому, не так давно потерявшему сына человеку чудовищную вещь, которая непременно разобьет ему и сердце, и остатки семьи. Но я знал, ради чего занимаюсь этим малоприятным делом. Цена вопроса для моей газеты достаточно высока, чтобы все сантименты оставить у ее подножия. К тому же я утешался тем соображением, что лучше уж пусть он узнает об этом от меня, чем от какого-нибудь бездушного милиционера. К концу пути я почти уговорил себя, что совершаю едва ли не благородный поступок.

Михаил Анисимович проживал в знаменитом Доме на набережной. Каждый раз, оказываясь в этом здании, я мысленно содрогаюсь, примеряю на себя участь его нынешних жильцов и прихожу к неизменному выводу, что никогда не смог бы поселиться здесь. По-моему, это все равно что жить на кладбище — столько здесь должно бродить неприкаянных душ невинно убиенных, их убийц и убийц этих убийц. Но, наверное, я действительно чересчур сентиментален, потому что многие поколения не только начальников, но и деятелей культуры с наукой, нимало не смущаясь дурной славой дома, всегда рвались заполучить здесь апартамент.